И я не мог объяснить простого: стало жаль человека, думал чем-то помочь — нельзя же вот так, в полном забвении всех чувств...

— Все же меня просили зайти... Одинокая старая женщина... Брошена на произвол...

Вместе с Мазаевым мне не верили серый линолеум под ногами, два сейфа молочного цвета в ряд — на них брошены клетчатое пальто и коричневая шляпа; там же, на сейфе, рядом с пальто — надтреснутое зеркало внаклон, трещина под таким углом, что радужной занозой поражает зрение...

Резко открывалась дверь, появлялся приятель — рослый, с черными усами, удовлетворенно похохатывал:

— Слушай, как я отличился!.. Что ей ни говорил, всему верила!.. Ну я ее и уболтал...

На меня не обращал внимания, точно я был неодушевленный. Спрашивал Мазаева:

— У тебя когда кончается практика? Скоро?..

Так он практикант, думал я, разглядывал его, отвлекшегося. Желтую в клетку рубашку, джинсы. Выхода у меня не было, то, что пропажу туфель связали с моим посещением, казалось мне чудовищной несправедливостью.

Потом следователь строчил протокол и давал подписывать — писал он с ошибками, как я заметил про себя с некоторым злорадством: например, «ко мне» — написал слитно... Впрочем, это ни о чем не говорило.

Во дворе возле милицейского мотоцикла с коляской стояли школьники — в форме и с портфелями, — смеялись. Я вспоминал о тете Наташе, встретившейся мне в дверях, когда я уходил от Лопуховой, ее взгляд снизу — что-то в ее глазах так и прыгнуло, она усмехнулась.

— Ребята, вы что там делаете? Давайте отсюда!.. — сердито крикнул школьникам старшина, вышедший за мной. — Давайте, давайте...

Она встретила меня тогда в халатишке байковом, замурзанном, серые волосы выбивались из-под платка, — вид имела жалкий, почти нищенский. Жалея, расспрашивал. Всплескивала радость — Анна Николаевна оживлялась. Выяснилось: убирает квартиру у нее тетя Наташа — общая знакомая, — закупает продукты, кое-как готовит. Все расчеты с ней ведет сын Валентин Павлович, живет у ипподрома в Беговой аллее, доцент, о нем писали, семья не щадит его, страшно занят — преподает в трех местах... Пыталась напоить чаем — пришлось отправляться на кухню, ставить чайник, искать заварку, — просила с мягкой, дрожащей улыбкой, чему-то радовалась... Пили чай в мрачноватой столовой, заставленной старой мебелью, когда-то богатой, за большим овальным столом, накрытым вязаной скатертью. Работала врачом-педиатром, сказано было горделиво, тут же забывала, отвлекалась, пыталась найти что-то в черных выдвигаемых ящичках. Снова всплеск:

— Главного-то, главного не сказала вам!..

Все было главным в ее блаженном бормотке.

Девичья фамилия Санина, дед — по отцовской линии — ямщик, гонял между Мценском и Орлом, знай наших; мать — из семьи известных дворян Аксаковых...

— Как? — У меня, должно быть, округлялись глаза. — Тех самых?..

Она счастливо закашливалась, махала на меня руками.

— Тех самых... тех самых!.. Там была, как вы, надеюсь, понимаете, романтическая история...

Отец окончил университет в Германии, общетехнический факультет, «служил инженером- электротехником» — так выразилась. Анна Николаевна вышла из гимназии с золотой медалью, потом — Бестужевские курсы... Так она бестужевка! Поражало совпадение, вспоминался смех Зинаиды, мерещилось невесть что, причастность событиям важным, глаза у Анны Николаевны слезились от веселья великого...

— У меня просто нет слов! Вы — сама история!..

— История... история... — соглашалась. Неожиданно спрашивала: — А вы любите стихи?

— Ну, как же... Нынче техники-смотрители, дворники — без стихов никуда!..

— Шутник! — грозила пальцем. — Владимир Иванович, вы — шутник. Мой поэт — Тютчев...

Передняя была темна, просторна, я уходил, звонил телефон, хозяйка брала трубку, нашаривала неверными движениями.

— Кто это? А Юры нет! Он переехал к другу... Не знаю. Передам...

Пугливая слабость слышалась в ее голосе, досада. Прощался, но уже ждала за дверью запропавшая было тетя Наташа...

Утверждалось: именно тогда исчезли туфли. Как выяснилось позже, шум поднял Юра, жилец, бывший любимец, студент МГИМО. Переехал к товарищу, но вещи еще оставались. Туфли были как раз его...

После милиции день не мог ни о чем думать, кроме этого, чувствовал подлость минуты, опустошенность, как будто вынули все живое. На второй день позвонил Лопуховой.

Жизнь по лимиту

Жили в одном городе — забывали друг о друге, вспоминали все реже, уходили все дальше, дальше и дальше, не удивлялись ничему, больше не болело, рвались предпоследние нити, но не самая последняя... Она звалась — Ванчик. И вот снова возникает Катерина...

Удивительное дело, но всякий раз, как ей становилось худо: что-то не удавалось, срывалось, темные силы грозили, ее Василий Танцирев, кардиохирург, помочь не мог, не хотел, отмахивался, — искала меня. Находила то в Монетчиках, вестником ее являлся обычно Яков Борисович: «Поздравляю! Приятный женский голос... Вы делаете успехи!», то заставала в смотрительской приемной — в отселенном доме на задах Новокузнецкой. И через год станет искать, в канун главного. Тогда меня, теперь уже навсегда, не будет в Монетчиках, не будет и на Пятницкой, где жил в квартире с тремя соседями чуть больше месяца, а Катерина улетит в Иран вместе с мужем — престижная работа в нашем госпитале в Тегеране, очень добивалась, нащупывала связи, вышло как нельзя лучше, — и прилетит из Ирана на защиту своей кандидатской. Бравин пропоет ей сожалеюще о моем исчезновении, станет говорить невозможно хриплые любезности по- английски, распустит павлиний хвост, перейдет на фарси... Кажется, соврет, что до войны в Иране бывал!.. Все это впереди — вместе с духом презренного металла, который вдруг вознесется над нею и изумит одних, обезумит других, она же останется зачарованной над золотой грудой: кольцами, браслетами, медальонами, цепями; вместе с отрезами тканей, которые станет дарить, с платьями, джемперами, костюмами и костюмчиками, с японскими магнитофонами, сервизами, серебряной посудой с национальной чеканкой, с какими-то богатыми урыльниками... Вместе с самодовольством, с прорезавшимся желанием поучать — как жить, — с презрением к слабым, зависимым... И с блестящей защитой диссертации — «черных шаров не было, двадцать два белых...» Вместе с обнаружившейся совершенно случайно изменой ее Танцирева: встретились знакомые по ординатуре, выдавали за абсолютно достоверное, специально рассказали на гребне успеха, ничтожная дрянь, завистники — всюду, везде.

В самом деле, зачем искала, зачем нашла? Гвоздевская комната, куда попала она впервые, ее не удивила, не могла удивить; сидели притихшие, причем я — на детском стульчике, найденном где-то на чердаке, неловко согнувшись, она — рядом со мной, на стуле, — с таким чувством, что между нами находится кто-то третий... Разговор складывался путаный. То говорила о брате, которому надо было в Москву, в главк, на заводе он уже на пределе роста, его потолок — замдиректора по производству; я вспоминал: он был как раз невелик ростом, тем не менее, мощный, с выразительным лицом смелого северянина. То начинала говорить о своем Василии, тут же обрывала себя, непонятно было, что хотела сказать: пожаловаться или похвалиться... Приплетался ко всему профессор Князев, бывший друг, ставший недругом. Бывший любовник Володя написал из Ташкента, просил помочь с лекарством, может быть удастся устроить консультацию — он болел чем-то серьезным, — рассказывала со смехом, в котором — злинка. Как бы предлагала разжечь ту старую ревнивую злобу, объединяющую — несмотря ни на что... Какое-то варево разговора — горячее, закипавшее, от которого исходил запашок неискренности. Зачем-то ездила в Нижние Котлы...

Спрашивала небрежно, между прочим:

— Почему, все-таки, ты подал на развод?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату