вонь, завал из лопат, ломов, переплетений шлангов, двоим не разойтись. Ну не разойдешься, так расползешься! А выползя, поглядишь на белый свет, удивишься: снова ты человек, снова жизнь велика, нескончаема...
Серебряная наша будка поместилась, впрочем, не на территории рынка, а через дорогу: тут дом поднимает чужая организация — так вот, поближе к чужим рабочим времянкам, за дощатый забор. Пригляделись они к нам, мы к ним, — свой брат, такой же работяга. Такой же да не такой: кадровый! Шустрят: раствор мечут, силикатный кирпич кладут, перекрытия краном подают, сваркой выпуски прихватывают. Щенок дворняжкин на стройке прижился, по времянкам спит, подкармливается строительскими харчами, — и нас признал, нас принял в свое щенячье сердце. Мы ему благодарны. И со щенком этим стройка уже не мертвая груда подымающихся стен, этажей, а — живая, со своей душой. Щенячья у нее душа! Живой тайной, она остается и тогда, когда уходит с нее после смены последний работяга.
Самая простая любовь к работе — это вот что: на виду у города, где ты родился, где тебя знают, под взглядами идущего на рынок народа копать землю. Совковая лопата, долгий черен тебя не выручит: земля тут утоптана, убита. А возьми штыковую да поострей, несбитую. И ломик выбери пооттянутей да поувесистей. Землю — под взглядами — надо копать умеючи. Вообще же в рытье земли, в самом ее сыром запахе есть что-то смущающее, тревожное, живущее в тебе этой сыростью и предчувствиями всегда. Город это знает. Знают слесари из ремонтных служб, ханыжное племя могильщиков, играющие в разрытой земле дети.
Город еще и то знает: мы мечтали о необыкновенной, всею юностью выстраданной жизни. Наш город знает: мы любили...
«Чем на любовь тебе отвечу?» — раздражительно спрашивает музыкальный голос из динамика рыночной будки звукозаписи. Будка эта вся, сверху донизу, — импозант, дешевка! Она в парадном ряду, лицевом; в тот же ряд пробился здесь пивной киоск с замызганной, политой пивом физиономией, — с ним вечно сращена оранжевая плоская автоцистерна, странно напоминающая гигантского таракана. Оранжевый таракан.
Каких только физиономий нет у рыночных киосков и будок! Порою самых отчаянных! Есть и угрюмцы послевоенной эпохи конца сороковых годов. Меланхолики, видавшие многое. А то вот откровенные, скучные деляги новой формации, — их производят всех скопом чуть ли не в Чите. Есть само добродушие с какой- нибудь нашлепкой вроде: «Просим извинить, у нас учет!» Кстати, никто и никогда этих нашлепок не извиняет. Всякая физиономия отметится своим необщим видом в этих киосках и будках на рынке. Но только не святая простота!
А какие лица оттуда по-инопланетянски выглядывают, мелькают за пыльными стеклами. Я всегда с особенным настроением заглядываю в эти неумытые стекла: меня интересуют люди, не товар. Но они-то знают в своих недрах, глухих подсобках, они-то, вижу, уверены: все, что ни есть в мире, товар!.. Но вот моя жизнь...
Три паучка железных, трехногих сковырнулись с долгих своих ножек, повалились друг на дружку; намалеванные на них указующие стрелы — указуют пути несообразные: обычно их ставят поперек дороги, обозначают они обход и объезд. Нынче же они не при деле. Но всегда при деле Иоська Нельсон из Магнитогорска, при начале взрослой жизни своей смело откинувший часть прежней фамилии и не претерпевший при этом ущерба... Он — своего рода паучок железный, только обитает в коридорах Госснаба, снабженец; он в разговорах после второго полустакана упоминает Аргентину, куда ездил к брату в гости, Афганистан, где заработал медаль. Медаль, впрочем, называется трудовой — за труды снабженческие. Ее-то он и обмывал в редакции госснабовской газетки, в тесном и жадно ему внимающем кругу журналистской братии мелкого пошиба, — было это в позапрошлом месяце. А к братии я приближен, сам пописывал, возвращаясь из поездок на тарную базу к знаменитому и объявленному мудрецом бондарю, проведшему жизнь среди пустых бочек, или после выпытывания показателей у обитательниц рядового если не ада, то — адика по первичной обработке вторсырья...
Нельсон меня поразил, Нельсон показался мне образцом снабженца. А у меня полоса пошла такая — снабженческая: то Госснаб, то заводской отдел снабжения. Всесветные башмаки его поразили, красно- грязные с белыми носами. И страшно сорван голос. Он сипел в трубку редакционного телефона:
— Магнитогорск? Калибровочный?.. Калибровочный, говорю? Стой! — отчаянно хрипел он, выкатывая невидящие глаза. — Не разъединяй... Тьфу!
И, обращаясь к нам, продолжал самолюбиво, страшноватым шепотом:
— От Нельсона никому не отбиться, на Нельсона эти... кхэ, душманы охотились...
Помнить, как он пошел, чуть пошатываясь, по коридору, в сером пальтишке тридцатирублевом («На вокзале с рук купил, какая, думаю, разница, зато дешево»), в шляпчонке. Сунулся в чьи-то двери, пропал. Осталось: «Вот ты говоришь: Иоська... Иоськой этим можно оскорбить — не маши руками, все знаю, ты меня любишь, накладную тебе в грызло; а можно и похвалить. Так сказать, отдать должное способностям...» Таков был смысл его тогдашнего заявления.
Я и теперь, когда давно ушел уже из Госснаба, бываю в редакции маленькой газетки, помещающейся в одной комнате на самом верху набитого людьми здания — вместе со своими подшивками, старой машинкой «Башкирия», гостовскими столами с вертящимися креслами к ним и колченогим шкафом в углу, — обычно в обеденное время. Ведет меня желание повидать бродягу Нельсона либо товарища Мишу Хмелькова. Но Нельсон исчез, как и не было его; а Миша, темноволосый, с несколько женственным полным лицом, обычно оживленный, вступил в полосу черного томления души, задумчивости, прилюдного столбняка.
В денежный день, отпрашиваясь у мастера на траншеях (платит нам, конечно, не стройтрест, а завод), еду к себе в отдел. Там все по-прежнему: начальник бюро черных металлов Демократ Иванович (Демократом наречен в тридцатые годы), если он в великодушном настроении, споет между прочим, адресуясь к нашим женщинам-экономистам и не умеряя голоса: «Ох, солома, ты, солома, ты, солома белая. Не рассказывай, солома, что я в девках делала!..» Так он раскачивает их, подзадоривает. И они раскачиваются.
А потом возьмет позвонит:
— Здоров, начальник! Тебе дробь чугунная на дробеструйку нужна? Так сколько тебе дать? Бери шестьдесят мешков.
Под потолком — пропеллер в три лопасти. На стене — пространная карта со всеми дорогами и бездорожьем. Рядом прикноплен список фондовых поставщиков: Москва, Ленинград, Запорожье, Череповец, Липецк, и какой-никакой Миньяр, а потом Ревда, Аша, Спас-Деменск... Со всеми дорогами и бездорожьем.
Сидит лысый, с императорскими остатками волос — чернолавровым венком! — со значком почетного ветерана — Демократ Иваныч. Его заботы: сталь инструментальная, сорт конструкционный, нержавеющий, калибровка, балки, швеллеры, трубы, лист стальной. А еще — снова сломавшийся двадцатитонник, не на чем возить, до каких пор? И дефицит, дефицит!
Распахнут темно-синий пиджак над грузным чревом, и слышно вещает заводское чрево: «До каких пор?»
Пути демократовы — на металлобазу, где так же вот сидит старый грешник и супротивник Забалдин, а в гигантских складах из профилированного листа — грузчики и стропали, к которым, что греха таить, без бутылки спирта и не подступись. Видел я этих грузчиков, видел возимые грешные бутылки, канистрочки...
Вот он, спирт — в сейфике! Канистрочка там изогнутая по форме брюха, деликатная, хоть под одежду прячь — пронесешь... Откуда спирт? А цеховая шушера, кладовщики-начальники на что! Нужен металл — гони спирт. На том свете разочтемся...
Все то же в комнате 303-й: норма, потребность, цех, предынфарктное состояние, фонд, поставщик, остаток... В эту комнату врываются с надеждой и уходят из нее, провожаемые не светлой, так черной речью. И уже задается вопрос в пустоту измышленную, в неподвижность — вопрос без смысла, без значения:
— Вся эта шелупонь, кто ее звал?