они решат, если я пойду в «Мюли» и всё расскажу?» Но не имело смысла думать о «Мюли», потому что если бы он был дома, то побежал бы за мной и притащил назад. А когда его не было… если бы мне поверили и пришли в наш дом со мной, то убили бы моего брата… если мой брат ещё был в том существе… а меня поместили бы в приют. Отец говорил, что, не будь его, нас с Полом отправили бы в приют, где твой крантик зажимают прищепкой, если ты писаешься по ночам… и большие дети… ты должен ночами отсасывать большим детям…
Он Замолкает, пожимает плечами, зависнув между настоящим, где он сейчас, и прошлым, где был. За стенами отеля «Оленьи рога» завывает ветер, при его порывах здание стонет. Ей хочется верить, что рассказанное им не может быть правдой (что это какая-то яркая и ужасная детская галлюцинация), но она знает: всё правда. Каждое слово. И когда он прерывает тишину, она слышит, что он пытается избавиться от детских интонаций, пытается говорить как взрослый.
– В психиатрических клиниках есть люди, чаще всего это люди с повреждённой лобной долей мозга, которые регрессировали до животного состояния. Я об этом читал. Но этот процесс обычно занимает время, не один год. А с моим братом это случилось мгновенно. И как только это случилось, как только он перешёл черту…
Скотт сглатывает слюну. В горле что-то щёлкает – так громко, будто кто-то повернул выключатель.
– Когда я спускался по лестнице в подвал с его едой, мясом и овощами в железной миске, как приносят еду большим собакам, вроде датского дога или немецкой овчарки, он до предела натягивал цепи, которые удерживали его у столба, одна за талию, вторая – за шею. Из уголков рта текла слюна, и он словно взмывал в воздух, крича и визжа, как бул-дьявол, но в результате цепь душила его, и он замолкал, пока воздух вновь не заполнял лёгкие. Ты понимаешь?
– Да, – едва слышно отвечает Лизи.
– Надо было поставить миску на пол (я до сих пор помню вонь этой грязи, над которой мне приходилось наклоняться, мне её не забыть до конца своих дней), а потом толкнуть её вперёд, где он мог её достать. Для этого мы использовали черенок от грабель. Нельзя было приближаться к нему. Он мог схватить тебя, притянуть к себе. И я без слов отца знал: если он поймает меня, то тут же начнёт пожирать, живого и кричащего. И это был мой старший брат, который делал булы, который меня любил. Без него я бы не выжил. Без него отец убил бы меня, прежде чем мне исполнилось бы пять лет. Не потому, что хотел, просто и в нём хватало дурной крови. Мы с Полом выжили, потому что держались друг за друга. Система взаимовыручки. Ты понимаешь?
Лизи кивнула. Она понимала.
– Только тот январь мой брат встретил в подвале, прикованный к столбу и столу, на котором стоял тяжеленный ручной печатный станок, и его жизненное пространство ограничивалось дугой из кучек говна. Он натягивал цепи до предела, приседал и… срал.
На мгновение Скотт закрывает глаза ладонями. На шее вздуваются жилы. Дыхание с шумом вырывается через рот. Лизи не думает, что нужно спросить, а где он научился переживать своё горе молча; это она теперь знает. Когда Скотт затихает, задаёт другой вопрос:
– А как ваш отец надел на него цепи в первый раз? Ты помнишь?
– Я помню всё, Лизи, но это не означает, что я всё знаю. Раз шесть он что-то клал в еду Пола, в этом я уверен. Думаю, это какой-то транквилизатор для животных, но где и как он его доставал, я не имею ни малейшего понятия. Пол съедал всё, что мы ему давали, за исключением зелёного горошка, и обычно от еды у него прибавлялось сил. Он орал, лаял и метался, натягивая цепи до предела (думаю, стараясь их порвать), или подпрыгивал и колотил кулаками в потолок, разбивая их в кровь. Может, пытался пробить в потолке дыру. А может, у него это было за забаву. Иногда он садился в грязь и онанировал.
Но иногда он проявлял активность только десять или пятнадцать минут, а потом затихал. Это случалось, когда отец что-то подсыпал ему в еду. Он садился на корточки, бормотал, потом валился на бок, клал руки между ног и засыпал. Когда это произошло в первый раз, отец надел на него два кожаных пояса, которые смастерил заранее. Только тот, который надел на шею, скорее следовало назвать удавкой. На поясах были большие металлические защёлки. Лёгкую цепь он пропустил через защёлку пояса на шее. Тракторную – через защёлку пояса на талии. Потом использовал сварочный аппарат, чтобы заварить защёлки. Такую он соорудил Полу привязь. Проснувшись и увидев, что с ним сделали, Пол вышел из себя. Так рвался, что дом ходил ходуном. – В его голос вновь прокрался носовой выговор сельских районов Пенсильвании, где жило много выходцев из Германии. – Мы стояли на верхней ступени лестницы, наблюдая за ним, и я молил отца снять ремень с шеи, прежде чем Пол сломает себе шею или удушит себя, но отец сказал, что не удушит, и оказался прав. А после трёх недель он начал двигать стол и даже гнуть центральный столб, тот самый, что поддерживал пол кухни, но не сломал себе шею и не удушил себя.
В другие разы отец усыплял Пола, чтобы посмотреть, смогу ли я забрать его в Мальчишечью луну… я говорил тебе, что так мы с Полом его называли, другое место?
– Да, Скотт. – Лизи уже плакала. Позволяла слезам течь, не хотела, чтобы он видел, как она вытирает глаза, не хотела, чтобы он знал, что она жалеет мальчика из того фермерского дома.
– Отец хотел посмотреть, смогу ли я забрать его туда и вылечить, как бывало, когда отец резал его, или в тот раз, когда отец сунул ему в глаз щипцы и чуть ли не наполовину вытащил его, и Пол плакаль и плакаль, потому что не мог видеть одним глазом, или когда отец наорал на меня за то, что я возился в луже: «Скут, маленький ты сучонок, дрянь паршивая!» – и толкнул меня так, что я, упав, сломал тазовую кость и не мог ходить. Только после того как я побывал там и получил бул… ты понимаешь… приз, моя тазовая кость стала как новенькая. – Он кивает, прижимаясь к Лизи головой. – И отец, он это видит и говорит: «Скотт, ты один на миллион. Я тебя люблю, маленький ты паршивец». И я целую его и говорю: «Папа, ты один на миллион. Я люблю тебя, большой паршивец». И он рассмеялся. – Скотт отстраняется от Лизи, и она видит даже в густом сумраке, что лицо его стало чуть ли не детским, а на нём отражается крайнее удивление. – Смеялся так, что едва не упал со стула. Я рассмешил своего отца!
У неё тысяча вопросов, но она не решается задать ни одного. Не уверена, что сможет задать хоть один.
Скотт подносит руку к лицу, потирает его, снова смотрит на неё. Прежний Скотт.
– Господи, Лизи, – говорит он. – Я никогда об этом не говорил, никогда, ни с кем. Ты уже пришла в себя после моего рассказа?
– Да, Скотт.
– Тогда ты чертовски храбрая женщина. Уже начала спрашивать себя, а не чушь ли всё это? – Он даже улыбается. Улыбка неуверенная, но искренняя и такая милая, что она считает нужным её поцеловать, сначала один уголок, потом второй, чтобы не обижался.