кинувшись через препятствия многообразные, застал Манюнчиков Сашку над чайником склоняющимся и ноздри носа своего породистого, с горбинкой, раздувающим.
– Слышь, Паша, – в дрожащем голосе Лихтенштейна вибрировало неподдельное уважение, – ты гений, тебе Нобелевскую надо, я тару сейчас организую, и мы немного вздрогнем…
На столе обнаружились две синенькие чашки, чайник завис в воздухе, и густо-коричневая струя полилась вниз, наполняя комнату отменным коньячным ароматом, вызывающим светлые воспоминания о белоглавых горах Армении. Манюнчиков медленно приблизился к столу, поглядел на таинственную розетку, на пятизвездную жидкость в чашках…
– Саша, – необычайно торжественно произнес Павел Лаврентьевич, – Саша, я себя уважаю. А ты?..
За пьянство в рабочее время Манюнчиков с Лихтенштейном получили по выговору. Тщетно взывали они к научному мышлению случайно вошедшего начальства, тщетно будили дух просвещения в темных административных умах, тщетно ткнул Павел Лаврентьевич отверткой в предательскую псевдорозетку. Тем более что, пока Манюнчиков размышлял на лестнице, постигая тайны природы, подлец Сашка успел-таки подключить розетку к щитку распределительному, забыв в эйфории поставить в известность соавтора!
Всю последующую неделю ударенный Манюнчиков с Сашкой не здоровался. Здоровью это, правда, особенно не помогало. А в среде институтских уборщиц да сторожей слухи поползли, один другого ужаснее. И передавали тети Маши дядям Васям, что призрак бродит по институту, вздыхает тяжко по ночам и провода у всех розеток на пути своем режет. Кто шаги слыхал, кто проводку потом чинил, а кто и спину привидения, нетвердо прочь шагавшего, видеть сподобился. И в руках порождения адова, краем савана прикрытый, чайничек покачивался, старый, электрический. И нетопыри кружили над гладким черным хвостом с помятым штепселем на конце…
Мифург
В дверь позвонили. Отложил Павел Лаврентьевич ручку в сторону и скрепя сердце в коридор направился, пнув в раздражении вечно путающегося под ногами Жлобного карлика. Тот взвыл от обиды и к ванной кинулся, где и скрылся в грохоте рушащихся штабелей пустых бутылок. Добровольно сдавал посуду лишь услужливый Поид кишечнослизистый, но он был в отгуле, а остальные утверждали, что их приемщик обсчитывает.
На лестничной площадке уже торчала обаятельная вампиресса Лючия и весь выводок ее сопливых вампириссимо.
– Не взяли, – пожала она острыми плечиками, сокрушенно глядя на Манюнчикова, – я же говорила вам, что синьор редактор терпеть не может сложноподчиненных предложений. Миль дьяболо, он в конце забывает, что было вначале!..
Взял Павел Лаврентьевич пакет с возвращенным романом «Белый клык» да понес в комод прятать. Пацаны Лючии радостно запрыгали вокруг него.
– Дядька дурацкий, – вопили они, – ты не Стругацкий, дядька дурак, ты не Карсак!..
Затосковал уязвленный Манюнчиков, рукопись в ящик сунул и с рецензией непрочитанной на кухню побрел, влекомый предчувствиями дурными, редко его подводившими. И действительно, в холодильнике уже хозяйничал пожилой упырь Петрович, дожевывавший в увлечении грабежа последнее колечко колбаски кровяной, базарной, с добрую гадюку в диаметре.
Рядом с ним вертелись чертика два малорослых, Мефя с Тофей, хвостиками крысиными умильно виляя.
– С чесночком, Петрович? – робко верещал Мефя, заискивающе шаркая копытцем.
– С чесночком, – отзывался угрюмый непонятливый Петрович, пуская черные сальные слюни.
– С перчиком, Петрович? – попискивал в возбуждении тощий Тофя.
– С перчиком, – кивал толстокожий упырь, швыряя в попрошаек огрызком колбасной веревки, – нате, повесьтесь, злыдни…
В углу дальнем, хвост к рубильнику подключив, блаженствовал полиголовый Змей Героиныч, рептилия нрава геройского и склонностей нездоровых к топливу любому, от мазута до спирта изопропилового, редкой вонючести – лишь бы горело… На крайней его пасти подпрыгивала шкворчащая сковородка с глазуньей из трех яиц, по яйцу на рыло.
Урезонивание вконец освиневшей компании затянулось, и лишь угроза заточения в «Хирамиду Пеопса», любым издательством отвергаемую по причине малоцензурности, вынудила публику утихнуть, дожевать и заткнуться.
Вернулся Манюнчиков в кабинет, вымарал из рецензии вписанный туда лючийскими сопляками похабный стишок про некрофила и его голубую беби, и головой поник. Было от чего…
А как славно все начиналось! Как хороша, как свежа была проза, как ярок глянец переплета, как злобно косилась рожа инопланетная на фантастическом альманахе, сыну Витальке ко дню рождения купленном… С этого-то момента и изменилась судьба Павла Лаврентьевича, изменилась круто и радикально, еще с полуночи, когда он книжку отложил и решение принял. Осталось лишь ампул для авторучек прикупить, бумагой форматной запастись да псевдоним гордый в муках выносить – «граф Манюнчиков» (фамилия родовая, титул же – для значимости, и в честь тезок любимых литературных – Монте-Кристо и Дракулы).
Правда, первая же редакция умудрилась все переврать, и рецензия на возвращенный рассказ «Бутерброд с соленой и красной» начиналась издевательски серьезно: «Уважаемый Графоман Юнчиков! Сообщаем Вам…» – после чего зарекся Павел Лаврентьевич к фамилии своей графский титул приписывать…
Вот тогда-то и объявился в квартире Манюнчикова Петрович, упырь лет пенсионных, главный герой «Бутерброда», объявился и уйти не пожелал.
– Пошел вон! – в сотый раз указывал на дверь разъяренный Манюнчиков.
– Да не могу я вон идти! – Желтые прокуренные клыки жалобно скалились в умоляющей гримасе. – Я ж теперь прописан у вас…
– То есть как это? – растерянно сдавал позиции Павел Лаврентьевич. – Кто это тебя сюда прописывал?
– Как – кто?! Вы же сами и прописали, – сипел гость, пачкой листков замусоленных помахивая. – Так что вместе проживать будем. Пока не выпишете.
«Добре, сынку, – пригрозил кровопийце возмущенный Манюнчиков, – я тебя прописал, я тебя и выпишу!» Но многочисленные редакции, выгоды своей не сознавая, упрямо возвращали шедевры новорожденные, плодя все новых субъектов прописки, на жилплощадь претендующих.
Первой не выдержала жена и, прищемив хлопнувшей дверью хвосты сунувшихся было мирить Мефи с Тофей, ушла вместе с сопротивляющимся Виталькой к йогу Шри Прабхупада Аристархову, давно звавшему разделить его нынешнее вегетарианское перерождение. Вторым пострадал соседский сенбернар Шарик, не по натуре злобствующий и осмелившийся повысить голос на Гнусняка Крылоухого из повести «Грустный динозавр Кишок». Ответный рык высунувшегося в окно стомордонта вульгарис, гнуснячьего приятеля и симбионта, породил в агрессоре лохматом такой комплекс неполноценности, что на потерявшем голос Шарике поседели последние рыжие пятна.
Ну а когда антисемит Петрович сцепился в присутствии домоуправа с озверевшим вервольфом Фишманом, крепко осерчавшим на кличку «кобель несытый», то с легкой руки разнимавшего антагонистов спартанца Мегаамнона и прилипло к Павлу Лаврентьевичу прозвище Мифург, обидное и малоприятное.
Если, конечно, справиться в энциклопедии, то это всего-то навсего творец мифической действительности, но произнесите это слово вслух, на языке покатайте, на себя примерьте – и вы поймете душевную дисгармонию Манюнчикова Павла Лаврентьевича, беспартийного, литератора, мифурга. Тьфу, пакость-то какая!..
А вреднее прочих зеленые были, с бластерами, из «Эпсилона Буридана». Лезут, подлецы, из всех тарелок, пищат возмущенно не по-нашему – однако же понятно для русского человека! – и требуют дописать к ним незамедлительно часть вторую, «Буриданов мосол», их способы размножения, в отличие от