рядом девушка знакомая стояла, и все они дружно орали Манюнчикову: «Паша, не уходи! Не бросай нас, Павел Лаврентьевич! Возвращайся, еще подеремся!»
Опустился обессиленный Манюнчиков в пыль осевшую, на часы дедовские машинально глянул и царапину свежую на руке обнаружил. Сорвал он лопух придорожный да к руке под часами и приложил – кровь унять.
Всполошились прилипалы рыночные, кинулись к Павлу Лаврентьевичу – да куда им поспеть-то! Вспыхнул рубиново циферблат «Победы», туча лохматая небо заволокла, и в наступившей тишине предгрозовой скрипуче прозвучал девичий голос: «Поздно. Он нашел последнюю траву. Теперь избранник войдет в Обитель Счастья, а вам всем – шиш с маслом, лопухи придорожные!»
…И, в частности, счастье для Манюнчикова состояло из трех основных компонентов.
Во-первых, испытывал Павел Лаврентьевич тягу неодолимую к горилке с перцем, которую сам же на стручках огненных и настаивал, государству в деле этом важном справедливо не доверяя.
Во-вторых, после стартовой стопки двигал умиленный Манюнчиков к душе поближе миску с пузатыми варениками, горячими еще, и чтоб сметана обязательно…
А после брел Павел Лаврентьевич к телефону и с ликованием сердца слушал голос шефа, отменявший командировку в Бекдаш и сообщавший, что вместо Манюнчикова в пески туркменские отправится Сашка Лихтенштейн, разгильдяй и тупица, ни в какое сравнение не идущий с трудолюбивым Павлом Лаврентьевичем…
Вернулся Манюнчиков к столу, вторую стопку налил, вареник вилкой уцепил и физиономию Сашкину так ясно представил, вытягивающуюся в предвкушении аэропорта, автобуса, жары, «зозулятора» поломанного…
И понял Павел Лаврентьевич, что именно этого, решающего компонента и не хватало ему до полного блаженства. Посмотрел он на часы дедовские с остановившимися стрелками, хотел было завести их, да передумал – и время остановилось в Обители Счастья…
Синдром Кассандры
…Если бы вы ведали то, что ведаю я, то перестали бы смеяться и много бы плакали…
Мироздание относилось к Павлу Лаврентьевичу приблизительно так же, как и его жена Люська. Обычно когда Манюнчиков стоял уже в дверях, за пивом собравшись, то немедленно требовалось выносить мусор и выбивать ковер; а когда в жизни Павла Лаврентьевича наклевывалась рыбалка, опять же с перспективами крупного возлияния, – то гримасы мироздания неизменно выражались в осадках, командировках и прочих несуразностях.
Видимо, из-за непокладистого мироздания и упрямой спутницы жизни и стал мутировать гомо сапиенс Манюнчиков, подтверждая догадки сэра Чарлза Дарвина и неприятно удивляя друзей и знакомых. А удивляться было чему, ибо проявился в Павле Лаврентьевиче некий дар, людям вообще-то мало свойственный и к последствиям разнообразным приводящий.
Начало событиям положил черный кот Вячеслав Николаевич, обитавший на помойке и нагло перебежавший дорогу спешащему Манюнчикову. Остановился Павел Лаврентьевич, на проходимца лишайного глянул – и вдруг понял, что не жилец кот на белом свете, ну не жилец – и все тут!.. Да и Вячеслав Николаевич занервничал, хвост грибом ядерным распушил и чесанул от пешехода подозрительного через дорогу, а на дороге-то грузовик, а за рулем-то веселый парень Владик, размечтавшийся с устатку о подружке вчерашней, с вот такими…
Вот этот-то визг тормозов, оборвавший антиобщественное бытие черного короля помоек, определявшее его же антиобщественное сознание, – он и ознаменовал в жизни Павла Лаврентьевича новую прелюбопытнейшую веху.
Пришел Манюнчиков на работу, а там у шефа в кабинете встреча деловая, и сам шеф сияет, как свежепокрашенный, втирая очки наивным импортным бизнесменам на предмет купли некоего аппарата, лично шефом сконструированного и любые реки на чистую воду выводящего.
Глянул Павел Лаврентьевич на кивающего азиата в пиджаке от Кардена и с телевизором на запястье, глянул – и понял, что не возьмет раскосый шефово детище, ну ни за какие коврижки отечественного производства.
Отвел Манюнчиков начальство в сторонку, мнение свое изложил, ответное мнение выслушал, подавился инициативой и дверь за собой тихо прикрыл. А назавтра выговор схлопотал, с занесением и устным приложением, за срыв договора важнейшего и пророчества вредные, работающие врагам нашим на руку, кольцами да часами увешанную.
Только беда одна не ходит, и, когда Манюнчиков домой возвращался, пристали к нему хулиганы. Стоят на углу могучей кучкой: эй, кричат, дядька, дай сигарету!.. Дальше – больше, слово за слово, и двинулся наконец атаман на укрощение строптивого дядьки Павла Лаврентьевича. Глянул на него Манюнчиков – и сразу все понял. «Не подходи, – умоляет, – не подходи, пожалей себя!..»
Да куда там, разве атаман послушает… Взял гроза подворотен крикуна за грудки, к стенке прислонил для удобства, а стена-то дома пятиэтажного, а на крыше-то каменщик Василий трубу кладет, и хреновый он каменщик-то, доложим мы вам, кирпича в руках – и то удержать не может…
Одернул Манюнчиков куртку и прочь пошел от греха подальше. Хоть и предупреждал он покойного, а все душа была не на месте.
И пошло-поехало. Отвернулись от Павла Лаврентьевича друзья, потому что кому охота про грядущий цирроз печени да скорую импотенцию выслушивать; жена ночами к стенке и ни-ни, чтоб не пророчил о перспективах жизни совместной; на работе опять же одни неприятности, – так это еще до предсказаний судеб начальников отделов, судеб одинаковых и одинаково гнусных…
Пробовал Манюнчиков молчать и три дня молчал-таки, хотя и зуд немалый в языке испытывал, а также в иных частях тела, к пророчествам вроде бы касательства не имеющих, – три дня, и все коту Вячеславу под хвост, потому как подлец Лихтенштейн при виде душевных терзаний коллеги взял да и спросил с ехидством: «Ну что, Паша, скоро заговорит наша валаамова ослица?!»
Глянул на эрудита взбешенный Манюнчиков, и «Типун тебе на язык!» сам вырвался, непроизвольно. Не поверил Сашка, улыбнулся, в последний раз улыбнулся, на неделю вперед, по причине стоматита обширного, от эрудиции, видимо, и образовавшегося…
И вот однажды сидел удрученный Павел Лаврентьевич в скверике, думу горькую думая, а рядом с ним старичок подсел, седенький такой, румяный, бодрый еще, – и изложил ему Манюнчиков неожиданно для себя самого всю историю предсказаний своих несуразных и бед, от них проистекающих.
Не удивился старичок, головкой кругленькой покивал и говорит: «Ничего экстраординарного я у вас, голубчик, не наблюдаю, обыкновенный синдром Кассандры, и все тут».
Хотел было Манюнчиков обидеться, но сдержался, и правильно, потому как изложил ему академический старичок и про пророчицу Кассандру, в древней Трое проживавшую, и про проклятие Аполлона, за треп несвоевременный на нее наложенное, так что в предсказания ее никто не верил, хоть и правду вещала Кассандра, только неприятную весьма, даже для привычного эллинского слуха неприятную…
А в конце лекции своей подал старичок надежду вконец понурившемуся Павлу Лаврентьевичу.
– Вы, – говорит, – людям дурное пророчите, вот они вам и не верят, ибо человек по натуре своей оптимист. Тут, голубчик, связь причинно-следственная имеется: вам не верят, а оно сбывается. Вот и найдите кого-то, кто в слова ваши поверит, – глядишь, оно тогда и не сбудется, и вздохнете вы с облегчением…
Сказал, встал с лавочки и к выходу направился. Поинтересовался Манюнчиков, откуда старичок столь осведомленный образовался, а тот и сам признался: дескать, и у него синдром, только другой, имени маркиза какого-то заграничного.
Порылся после любопытный Павел Лаврентьевич в энциклопедии и отыскал там маркиза оного, де Садом именуемого, а заодно и о происхождении садизма вычитал, – то есть совет советом, а убрался он из скверика крайне своевременно.
Полный список людей, не поверивших Павлу Лаврентьевичу и за неверие свое пострадавших, мы приводить решительно отказываемся по причине дороговизны бумаги, а также полного единообразия последствий. Особый интерес вызывают разве что сотрудники иностранных консульств в Занзибаре, так до конца своего и не уверовавшие в возможность конвенции о каннибализме, да заезжий английский