Удержал, морэ. Так бы и скатилась вниз по осыпи, да с обрыва – на скалы!
Вдребезги.
Стою, дух никак перевести не могу. Уморилась все-таки, лошади – они, выходит, тоже не двужильные! Друц рядом мне вычитывает, ругается, только я его не слушаю, хотя головой и киваю – верно, мол, виновата, впредь осторожней буду; а сама потихоньку к нему боком прижимаюсь. Сразу сон давешний вспомнился, только весь страх со стыдом куда-то подевались, забылись – другое помнится: как он меня к себе прижимал-ласкал, и как потом…
Кобыла ты, Акулина! Кобыла и есть! И не к Друцу ты прижимаешься, а к вороному Конану-Дойлю; и фырчит на тебя тот Конан так, что едва услыхала – мигом отпрянула.
Умолк Друц. Отдышался. Скосился на меня, моргнул, да и спрашивает:
– Ты чего это, девка, творишь? Что, небось, сон срамной видела? Себя, меня…
– …и Рашельку с Федькой! А ты!.. ты!..
– Ясно. Ты вот что, Акулина… Ты не бери дурного в голову! Сон это. Сон – и больше ничего. Такое со всеми крестниками в первый год случается, на переломе. Потерпи несколько месяцев – всякое сниться будет, иной раз со стыда сгоришь. Потом само пройдет-забудется.
– И у тебя? у тебя, Друц, забылось?! Когда ты не крестным – крестником был?! Забылось, да? да?!
Лицо у него – не лицо, кремень.
Того и гляди, искры сыпанутся.
– Забылось, нет ли – не твоего ума дело. Мне стократ хуже пришлось, я в крестники уже тертым калачом угодил, да и в крестных у меня не баба – ром-мужик ходил. Не понять тебе, Акулина. И не старайся. Ты, главное, сны те с явью не путай. Ладно, успеем наговориться. После. Как от Туза вернемся. Поехали, что ли?
И мы поехали.
Поскакали мы.
Сперва шагом, дальше рысью – но больше я уж так не мчала, как попервах. С обрыва сверзишься – костей не соберешь! Будь ты хоть лошадь, хоть человек, хоть рыба-акулька! В другой раз Друц и не поспеть может, за повод-то схватить…
Вон и залив с мостками рыбачьими показался. Как увидела, сразу поняла: никакая я не лошадь, а просто скачу себе на Колючке, в седле сижу – будто с детства верхом ездила! И Колючка не выкобенивается, укусить меня или там сбросить не пробует. Только все равно – скучно! Когда сама по степи кобылицей скачешь… Наколдовал-таки мне Друц – да иначе, чем думалось.
Может, я взаправду лошадью была? Ну хоть немножечко?
Капельку?!
– …Эй, хозяева! Звали?
Дом Тузовый.
Ворота настежь.
Люди во дворе.
Я с Колючки еле слезла – вроде как с лошади слажу, а вроде бы из собственной шкуры выворачиваюсь.
Но вывернулась, выползла.
Тут Друц меня за плечо:
– Пошли, мол. Ждут нас.
Лошадей парнишка незнакомый принял, увел куда-то – а мы к дому двинули. Глядь – а тут уж и Рашеля с Федюньшей. Все из себя такие серьезные, молчаливые. Хотела я у Федюньши спросить: в чем дело-то? – да не успела. Выходят навстречу двое; я на них только глянула, и сразу мне не по себе сделалось. Оба в пинжаках клетчатых, брюки дудочкой, штиблеты разлюли-малина, хоть светом, хоть цветом. На макушках шляпки вроде девичьих, с ленточками. Одна их мама рожала, что ли? Даже усики-стрелочки одинаковые. Только первый – навроде комода, плечами костюм распер, ткань аж трещит; а другой на таранку похож. Сухой, соленый, и глаз воблый.
Нет, не буду о глазах! опять Петюнечка вспомнился…
Другое скажу: такому, небось, человека кончить, что мне соврать не подумавши. А тот, который комод – улыбочка у него от уха до уха, щечки с ямочками, щурится котищем сытым. Кого ж это Тузиха к себе навела-то? не по нашу ли душу явились клетчатые?
Ой, они ведь кресло-качалку во двор вынесли! А в кресле том…
Я не сразу и узнала – кто!
В первый-то раз ее язык старухой назвать не поворачивался; а теперь другого слова и не сыскать! В чем душа-то еще держится?! Будо усохла Тузиха за эти дни, что не виделись; скукожилась сморчком прошлогодним.
Живая?
Мертвая?
Меня всю морозом по коже продрало. А ну как неживая, а все одно встанет?!
И тут она глаз открыла!
…один.