дедушку Пелопса я знать не знаю, проклятый он или нет, то дедушка Персей всегда рядом, со дня моего рождения… Это было правдой, но глядеть на деда, не отворачиваясь, стоило внуку титанических усилий.
По-прежнему не говоря ни слова, Персей направился к воротам. Он был здесь один. Немая толпа, родная кровь — людей для Персея не существовало. Только цель, как у выпущенной стрелы.
Одержимая.
— Эвоэ, Вакх!
Усмешка на лице женщины была сродни оскалу волчицы. Едва незваный гость шагнул во двор, вакханка двинулась ему навстречу. Персей остановился, выжидая. Кося сильнее обычного, он разглядывал кого-то за правым плечом жены Спартака; кого-то, невидимого для остальных. Между ним и нагой вакханкой оставалось три шага, когда женщина прыгнула — дикая кошка, клубок ликующей ярости. Ее действия не стали осмысленней, о нет! Зверь атакует врага; человек защищает родной дом. В поступке одержимой крылась природа хаоса, выпускающего когти при виде порядка, и не потому, что хаос — хищник, а потому что хаос так играет, дышит, танцует.
«У дедушки меч, — успел подумать Амфитрион. — Сейчас он…»
Меч остался в ножнах. Персей протянул руку и поймал женщину за запястье. Сжались пальцы; ясно прозвучавший хруст сын Зевса скомкал в кулаке. Вакханка задергалась, желая вырваться; ногти ее свободной руки едва не располосовали щеку обидчику. Персей усилил хватку. В воздухе без видимой причины повис терпкий, густой аромат — запах давленого винограда. Женщина упала на колени, ткнулась лицом в пыль и заскулила с собачьей жалобой. В ней не осталось ничего от эринии, гостьи из преисподней. Одержимость вытекала из вакханки, как вода из треснутой амфоры. Виноград пах так, что впору было зажать нос; казалось, в кулаке басилея скрывался давильный чан. Нагота жены Спартака утратила привлекательность; но и отвращения она не вызывала — скорее жалость.
Персей держал, не отпуская; пальцы его побелели от напряжения. Женщина билась в конвульсиях, содрогаясь всем телом, и вдруг обмякла. Персей с минуту постоял над ней — недвижной, бесчувственной — и пошел прочь.
У ворот он задержался.
— С кем я на вакханок ходил? Не с тобой ли?
— Со мной, — кивнул бледный Спартак.
— Не ты ли их топтал, как конь траву?
— Я.
— Почему эту не затоптал? Имя свое забыл[6]?
— Она жена мне.
Оба старательно избегали называть женщину по имени. Персей — «эта», Спартак — «она». Никто не вспоминал, что Спартакову жену зовут Киниской. Казалось, имя значит больше, чем просто имя, и произносить его вслух — звать беду по-новой.
— В вакханалии[7] нет жен и сестер. Нет матери и дочери. Есть тварь бешеная, ядовитая. Подошел — рази. Иначе погибнешь.
— Почему ты не убил ее, Горгофон[8]?
— Иссякла она. По танцу было видно. И так хватило…
— Почему ты не убил ее?!
— Иди в дом, Спартак. Тебе сына хоронить…
Не говоря больше ни слова, Персей двинулся прочь. Левой рукой он на ходу, ухватив бронзовыми пальцами за ухо, безошибочно выдернул из толпы внука — и Амфитрион поплелся за дедом, предчувствуя взбучку. Лет шесть назад он боялся деда больше всех на свете. Желчный, молчаливый Персей был для внука глубоким стариком. Представить его юным победителем Горгоны мальчик не мог, хоть собери весь поэтический дар, дарованный людям, и съешь за ужином. Когда дед расхаживал по двору, заложив руки за спину, Амфитриону хотелось спрятаться в погреб. Он и сам не заметил, как страх переплавился в любовь, а затем в обожание. Старость Персея исчезла сама собой. Будь Амфитрион взрослым, пошутил бы, что за эти годы дед сильно помолодел.
За спиной ворочалась толпа. Словно детский страх ожил, вернулся — и встал, стоглавый Тифон, у дома Спартака. Мальчик чувствовал себя голым. Он и был голым — одежда осталась в палестре. Затылком, кожей, мурашками, бегущими вдоль хребта, Амфитрион чуял — деда боятся все, от мала до велика. Любят, ненавидят, восторгаются или проклинают — каждый боялся Персея больше Зевсовых молний, потому что молнии далеко.
— Ничего, — выдохнули в толпе, и стало ясно, что один тиринфянин пересилил страх. — Ничего, Истребитель[9]… И с тобой будет, как с Ликургом Эдонянином. Дай время…
Клещи на ухе разжались. Рядом с Амфитрионом взвихрился смерч — тысячекратно страшней того, что мёл недавно за воротами. Наверное, все случилось так: не прекращая движения, не сбившись с шага, Персей присел, подхватил с земли камень — и с разворота, странным образом припав на колено, ударил камнем в толпу. Бросил? — нет, ударил, как если бы камень был продолжением тела, летучим кулаком героя. А может, Убийца Горгоны просто крутанулся волчком, дав угрозе скользнуть мимо себя, подхватывая ее на лету, уплотняя, обращая слова в камень, в медь, в разящий сгусток, изменяя траекторию угрозы — и вбивая ее в рот, произнесший крамолу. А может, все произошло иначе. Амфитрион ничего не заметил, и лишь вопль, ножом рассекший толпу, резанул слух мальчика. Он обернулся, видя, как люди торопливо расступаются, оставляя лежать на земле человека с лицом, залитым кровью; несчастный хрипел, держась за голову, сучил ногами, и никто не спешил помочь ему, перевязать, дать воды, наконец — ведь жители Тиринфа знали: это безумец, угрожавший Персею, лежит и умирает на глазах у всех, потому что Истребитель не знает пощады — и не знает промаха.
— Пойдем, — сказал дед.
Они ушли, не оборачиваясь.
3
Домой возвращались поодиночке. До первого поворота дед шел впереди, заложив руки за спину, и хрипло напевал — вернее, бормотал себе под нос любимое: «Хаа-ай, гроза над морем, хаа-ай, бушует Тартар…» За поворотом он прервал бормотание и велел:
— Бегом в палестру за тряпками…
Мальчик отметил, что наг, как при рождении. Единственной одеждой ему служило масло, которым он умастился перед уроком борьбы, да песок, в котором Амфитрион вывалялся от души, мутузя приставучих Спартакидов.
— Догонишь меня у Щитовых ворот. Ждать не буду.
Персей еще не закончил, как внук уже припустил прочь. То, что дед ждать не будет, означало шанс избежать взбучки за самовольный уход из палестры. Если Амфитрион успеет сбегать за одеждой и взлететь на холм, прежде чем суровый басилей войдет в ворота… Такое случалось не впервые, и никогда задания деда не были легкими. Мальчик мчался, как ветер, как южный Нот, несущий в низины влажный туман — а хотелось стать северным Бореем, сокрушителем деревьев. Танец вакханки дышал в затылок, подгоняя. Память милосердно переплавляла страх в историю, которую срочно надо рассказать кому- нибудь — отцу, матери, первому встречному; если промолчать, история вырастет и разорвет тебя, как гиганты рвали чрево матери-Геи, выходя наружу.
— Чумной! — охнула старуха-прачка. — Зенки протри…
Амфитрион чуть не сшиб ее. Извиниться? — это означало потерять драгоценное время. Далеко обогнав хромые угрызения совести, мальчик ворвался в безлюдную палестру, схватил хитон и сандалии — быстрей! обратно! Скорый на ногу дед, небось, уже на подходе… Одеться он и не подумал. Нагота мало смущала Амфитриона, с детства привыкшего к состязаниям атлетов. Родился мальчик в Микенах, прожив там до пяти лет, и по сей день путался, считая родиной скорее Микены, чем Тиринф. Микенцы же, упрямые