— Отец клялся, что дюжина Олимпийцев — предел. Клялся Стиксом, между прочим! Кто из вас уступит Косматому место? Аполлон? Афина? Ты? Уж конечно, не отец…
Единодушный вопль стадиона прервал беседу. Выдохни Бриарей-Сторукий своей полусотней глоток — услышал бы он аргивян, и устыдился бы. Лукавый, на локоть выше пола, устремился к выходу. Персей опередил его на пороге, покинув храм первым. «Кефал! — мысль-заноза, пылая огнем, вонзилась в рассудок. — Щенок! Я должен был…»
— Красивый мальчик, — ухмыльнулся Лукавый, вглядываясь.
— Болван, — уточнил Персей. — Упрямый, как осел.
— Познакомишь?
— Сам знакомься. Я тебе не сводня.
На арене судья чествовал Кефала, сына Деионея — победителя.
10
Странная пара — великий герой и калека-оборванец — непременно должна была привлечь внимание зрителей. Но какие герои, и какие калеки, если пращники отстрелялись, овации смолкли — и настал черед дискоболов. О, аргивяне обожали этот вид состязаний! Многие помнили, а кто помоложе — слышал от отца или деда, как тридцать лет назад… Чш-ш-ш! Сын Златого Дождя здесь. В кои-то веки! Говорят, он не любит вспоминать о своем броске. Он — не любит, зато мы, жители славного Аргоса…
Всякий раз, едва бронзовая чечевица взмывала к облакам, полыхнув в зените маленьким солнцем, и начинала падать вниз — стадион каменел, словно диск смотрел на них убийственным взором Медузы. Ну же! Эх, жаль… Что? На три ступни дальше? Лучший результат в этом году? Да, замечательно. Дискоболы — наша гордость. Но зрители с замиранием сердца ждали иного. Вот сейчас — сейчас! — высверк уйдет в сторону, и, обратясь в карающий перун, рухнет на трибуны, отбирая чью-то жизнь. Такое просто обязано повториться! И кто же захочет пропустить зрелище, достойное Олимпийцев?
В итоге Персей с Лукавым, оставив храм за спиной, шли себе по верхней дорожке, огибавшей западные трибуны. Кто интересовался ими? — разве что судьба. Внимание остальных было приковано к арене.
— А-аххх!
Диск ушел к Гелиосу по косой дуге. Росчерк металла сверкнул в небе, и всем сделалось ясно: вот оно! Дождались! На балбисе корчился насмерть перепуганный атлет. Атлету хотелось обратно в материнскую утробу, и не рождаться вовсе. «Что я наделал? — читалось на его лице. — Боги, куда смотрите?!»
Бог смотрел, куда надо.
— Ты или я? — спросил Лукавый.
— Я, — ответил Персей.
Стадион превратился в море, и море штормило. Зрители вскакивали с мест. Галдели; заламывали руки. Волны сладостного предвкушения захлестывали людей. В «праще» — на глубине, где ходят большие рыбы — подался вперед ванакт Анаксагор: неужели?! Что-то кричал сорванным голосом внук ванакта. Рядом с ним до боли сжал кулаки внук Убийцы Горгоны. Судьи, бегуны, борцы — шквал не щадил никого. И лишь двое, стоя над западными трибунами, остались спокойны — два острова в кипении страстей.
Сыновья Зевса, смертный и бессмертный.
— Я или ты? — засмеялся Лукавый, подняв жезл.
— Я, — повторил Персей.
Он не двинулся с места.
— Нет, я, — возразил Лукавый. — Я забочусь о братьях.
Жезл его потянулся к диску, готовому ударить Персея в грудь. Но бог опоздал. Серп Крона взвизгнул, покидая ножны. За миг до того, как змеиный
— Глупец! — одними губами выдохнул Персей. — Нектар надоел?
— Что?
— Спать захотелось? Мертвым сном?!
Бог побледнел. Опереди он смертного брата — судьба, вне сомнений, сочла бы это клятвопреступлением. Вмешательством в жизнь Персея, запрещенным давным-давно. «Папа клялся Стиксом от имени Семьи. Значит, и от моего имени…» Вмешаться — не всегда означает «убить» или «покарать». Иногда это значит — «спасти».
— Я забочусь о братьях, — сказал Персей.
Когда стадион завопил, Лукавый исчез.
— Эй, Дионис! — вознесен ликованием толпы, шепнул Убийца Горгоны. Слова терялись в гомоне трибун, как струи дождя в морской пучине. Никто не слышал, что великий Персей зовет врага именем, которое жгло ему губы. — Ты не свел Кефала с ума. Значит ли это, что тридцать лет назад…
«Мир меняется, — донеслось до него. — Сок становится вином».
— Неужели я был опьянен не тобой? Вино тщеславия и гордыни — я сам давил этот виноград? Сам ошибся в броске, забрав случайную жизнь?
«Мы меняемся. Вино становится уксусом».
— Что, если моя ненависть к тебе возведена на песке?
«Перемены — наш удел. Но кое-что остается неизменным».
— О да, — согласился Персей. — Например, вражда.
Он стоял по колено в крови.
Нет, в маках.
11
— Амфитрион!
По дороге ползла гусеница — вереница повозок. Борясь с ухабами, она растягивалась и сжималась. За гусеницей тащились жуки-рогачи — в город гнали стадо коров. Пыль стояла столбом. Низкое, утробное мычание, казалось, можно было потрогать руками.
— Амфитрион!
Вид на Арголиду ясным днем разительно отличался от того же вида в сумерках. Акрополь, храм Афины, обрыв на западном склоне — место прежнее, а настроение другое. Исчез наползающий мрак, не пылает за горами тревожное зарево. Темная зелень дубрав, желтые заплаты полей. Воздух напоен солнцем, прокален до звона. Жара навевает сонную одурь. Все живое замерло, спряталось в тень. Поет хвалу богам вечный хор кузнечиков. Вершины на горизонте плавятся от зноя. Рощи, холмы, поросшие маквисом. Перелески; высохшие ручьи.
Что изменилось?
Изменилось ли хоть что-нибудь?
Вот так и жизнь человеческая. Событие, что еще вчера приводило тебя в отчаяние, низвергая душу во мрак Аида, при свете дня вызывает лишь кривую улыбку. Событие осталось неизменным, как вид с обрыва. Изменился твой взгляд на него. Лучи солнца изгнали ночных призраков, и мир засиял новыми красками. Впрочем, стоит облаку закрыть лик светила… «Истина — в глазах смотрящего», — сказал бы