– Приду, – кивнул Скилъярд и снова подавился. Упурок зачем-то ударил его по спине, и трупожог долго кашлял в недоумении. – Боюсь, но уже меньше. Есть хочу больше. Всегда.
Девона встал и медленно двинулся в темноту. Шлепающие шаги утонули в омутах тишины; Скилъярд подождал немного, потом подкрался к убитой крысе и воровато сунул ее в обтрепанную котомку.
Потом ушел.
Спать.
IX
Дождь зарядил с самого утра. Он лил, не переставая, лужи пенились и вспухали радужными пузырями, дырявый мешок неба нависал над захлебывающимся городом; и к вечеру Скилъярду стало казаться, что вся жизнь, прошлая и настоящая, и будущая жизнь навечно перечеркнуты косым, раздражающе мокрым росчерком... И родился он, наверное, в ливень, и помрет в нем же, и небось даже в седой древности Четвертого нашествия небеса по-прежнему плевались в грязную земную помойку...
Он попытался было представить себе это самое нашествие – и не смог. Потом попробовал еще раз. Так, вот слева, значит, Город – красивый такой, чистенький, стекла в окнах, раньше вроде их в окна вставляли, а не выбивали, и вороны, вороны, жирные, лоснящиеся, непуганные, в случае осады надолго хватит... а перед стенами – которые целые пока – дружина стоит городская. Это она уже потом Дикая стала, еще бы, почти шесть десятков лет в цитадели безвылазно!.. А тогда, стало быть, городская... То есть та, которая при Городе состоит, для наведения чего положено – свои, в общем, родные, – а ежели кто другой с мечом к нам придет, то гнать его, гада, взашей – чтоб не мешал. Самим мало. Вроде сходится... Интересное дело, однако, оказалось – придумывать! Особенно, когда выходит... Степняки же в самом деле набегали, если не врут старшины, а дружинники их по мордам, по лохмам, – валите, мол, куда подале...
Скилъярд поднапряг разыгравшееся воображение, но степняки вырисовывались расплывчато; на ум приходили почему-то все те же дружинники, только вымазанные в скисшем молоке и с треугольными ушами. Ну, про молоко понятно – старшины рассказывали; а уши сам придумал. Ну и пусть, все равно природных упурков никто в глаза не видывал, а кто и видывал, так помер давно. И так сойдут. Стоят они, значит, стоят... А посередке шаманство ихнее скачет и Мастера местные, городские: слова говорят, мир пополам ломают. Треск, наверное, жуткий, пылища, щепки всякие... И поломали. Сволочи! Они, понимаешь, глухой дурью чесались, а мы живи теперь в вот таком – вывихнутом... Хоть бы Мастер какой под руку попался; так бы в рожу и двинул! – зря их Подмастерья через пару лет, как слова совсем засохли, вырезали до основания. Зря. Авось, и до сегодняшнего дня хватило бы – душу отводить. А тут сиди под дождем, дожидайся, томись – придет Девона или впустую вчера ляпнул, от минутной щедрости...
Скил почесал под мокрой рубахой и довольно осклабился. Вообще-то денек сегодня выпал что надо, стыдно жаловаться. С утреца в шорных развалах рылся, к полудню за пятку голую – цап! – и дружинничка выволок; видать, от своих в налете отбился и на бронных старателей нарвался... Добрый шлем на толчке нынче круто ходит!.. Только болваны они оба: и дружинник покойный, и тот обалдуй, что по башке его дубьем гвоздил. Ну, покойный – это и так понятно; а старатель – кто ж так лупит? Сидит, небось, сейчас в схроне своем, и полбашки сплющенной из-под шишака выковыривает; и налобник весь помятый, если не лопнул совсем...
Нож там в спешке забыли, не полезли под накидку; клинок так себе, а у гарды серпик махонький – обувку там подлатать или глотку кому втихаря перехватить... Полезная штука, с понятием.
Скил находку себе оставил, позарился, а старенький свой на вечерние торги снес. Его там Окологородники чуть с пальцами не вырвали – даром, что лезвие узковато – двух голубей копченых дали, лепехи три с травками; но одну потом назад забрали, пожадничали... Скупой народ эти Окологородники, скупой, да странный. Морды маслом отливают, плечи тесаные, а вообще хоть в душу им гадь – смолчит, утрется и опять пойдет землю ковырять. Правда, здесь не расплеваться, себе дороже... Вон три года назад молодняк с Низинки западные посадки у них вытоптал, из баловства, – так с месяц ни один из травосадов на торги не вышел. У людей листовая проказа началась; старшины Низов мигом оглоедов своих приволокли – вешайте, говорят, жгите, только еды дайте! Полторы цены совали... Ничего, обошлось, – та же жадность и спасла...
Хороший день. И вечер хороший, из котла квартального хлебать дали, не гоняли, как обычно, по ушам не били. А тут темно уже, мокро, и Упурку давно быть пора, и чего я его жду? Жрать не хочу вроде, спать хочу, аж скулы сводит...
– Вставай, парень, – Девона тряхнул трупожога за плечо, после кинул на влажную мостовую дырявый рваный плащ. – Вставай. Есть будем. Говорить будем. Зовут-то тебя как?..
– Скил, – спросонья пискнул Скилъярд, и сам подивился; вот ведь голос какой гнусный стал, не подхватить бы горячку, в сырости этакой!..
– Скил, – повторил Упурок, выбрасывая на плащ пучок редиски и еще кучу какой-то зелени. – Бери, парень Скилли. Жуй. Ты у нас растешь еще, тебе такого добра много жевать надо. Больше все равно ведь нет ничего. Не достал. Извини.
Скилъярд встряхнулся и выхватил из котомки выменянных голубей. Он торжествующе подпрыгнул, забрызгивая редиску водой из лужи, и кинул одну тушку Девоне.
– Вот! – у него неожиданно прорезался голос, да еще какой, и небо забыло, что ночь кругом, и стало светлее и приветливей. – Бери, Девона! Под твою травку они веселее летать станут... Или поделимся – я мясцо лопать буду, а ты уж листья доешь и расти, сколько влезет!..
Улыбнулся в ответ Девона, тихо улыбнулся, грустно так; и Скил понял, что он готов отдать второго голубя, отдать за вторую улыбку страшного безумца, но за другую, не такую – а вот какой должна быть эта улыбка, Скил не знал, и радость стала хрупкой и ненадежной; но осталась, не ушла...
– Где ты днем пропадал, Девона? – перевел трупожог разговор в иное русло.
– Я? Я к Оружейникам ходил.
– Ну да?! И тебя за решетки пускали?
– Нет, конечно... Там у них кузнец один... безногий. Говорить со мной выходил. В пятый раз уже. Твердит – в степи меня видел. Он-то твердит, а я не помню. Сижу, слушаю, и, как баран на веревке, только головой мотаю. Вот такие дела, парень Скилли.
– Как кто? – не понял Скилъярд.
Девона удивленно посмотрел на него.
– Мотаешь головой: как – кто? – переспросил Скил.
– Как баран... – повторил Девона и осекся. – Ай да парень... Конечно! Ты ж барана в жизни живьем не видывал! А я... Я?! Выходит, был в степи. Был... прав кузнец. Что ж это за жизнь такая паскудная? Эх, Скилли, Скилли, век расшатался – и скверней всего, что я рожден восстановить его!.. Скверней уж и быть не может...
Скил осторожно пододвинул голубя к Девоне. Тот машинально взял птицу, с хрустом оторвал ножку и уныло принялся жевать. Трупожог повертел в пальцах редиску и нехотя сунул в рот. Есть расхотелось. Совсем. Век расшатался. Век. Расшатался. Слова-то какие больные: на слух – и то в жар бросает...
– Не расстраивайся, Девона, – Скилъярд сунул безумцу пучок зелени, не зная, чем еще выразить свое сочувствие. – Плюнь, бред все это... Поешь вот и ложись спать. Расти будешь. Во сне. Вырастешь большой, всех убьешь и будет тебе радость. Жизнь трудна, Девона, но, к счастью, коротка. Может, и не придется тебе ничего восстанавливать... Сам видишь, не осталось ни хрена, а если что и осталось – дерьмо сплошное. Ешь. Или на Круг сходи. Подерешься – расслабишься. А так не надо. Ладно?
– На Круг? – Упурок оторвал листок зелени и стал растирать его на ладони. – На Круг схожу. У вас тут