– Я прославилась! Наконец-то! Я кем-то стала! – кричала Ивонн, выделывая замысловатые па со стариной Джо Коутсом.
В Особняке Шэрон Боксбаум перевернула последнюю страницу романа.
– Блистательно! – сказала она, зажигая очередную сигарету.
Отец Робин своими глазами узрел небесного пришельца. Церковь вдруг наполнилась сладковатым туманом. И с горних высей слетел в нее ангел: на нем была грязная футболка с напечатанным спереди речением: «Кинг-Конг тоже умер за наши грехи». Отец Робин был настолько ошеломлен, что тут же снова рухнул на колени – хотя только-только поднялся.
Ангел изрек: погляди, что там за декоративной панелью в старом, проеденном древоточцами шкафу в ризнице. И исчез в огненном облаке, просиявшем вдвое ярче вспышки магния, не оставив и крошки пепла.
– Клянусь всеми святыми, дорогая, – сказал Робин жене, – этот был настоящий ангел: он летал.
В Вулфсоновском колледже поцелуй влюбленных Марии и Фрэнка тоже сотворил немало чудес. Все здание наполнил мягкий, очищающий свет – скорее музыка, чем освещение. Сколько ученых докладов растворилось на экранах компьютеров! Сколько ученых статей спланировало на пол! Сколько ученых книг из библиотеки колледжа от изумления выпало из рук, их державших!
Преобразились и сами господа ученые. Поэт Джон Уэстол смолк на полуслове, прямо посреди стиха. Президент колледжа Сидней Бэррэклоу смолк посреди лекции. Каролина Бэррэклоу, его жена, умолкла посреди арии. Да-да, все ученые мужи и все преподаватели смолкли посреди чего-нибудь.
И было от чего! Ведь вдруг – подумать только! – все они оказались облачены в свободно ниспадающие золотистые одеяния, да такие, каких не видели и Афины в самый расцвет своего золотого века! Все молча взирали друг на друга в немом восхищении, всех охватило нечто, похожее на благоговение. Соперничество, вражда – все было мигом забыто, сметено блаженством взаимопонимания и любви.
Но и это еще не все.
Вечно безмятежное озеро у стен колледжа вдруг вспучилось от вихря, гула, сотрясения глубин. И не озеро теперь это было, но ревущее бурное море, простиравшееся за пределы русла реки Червел до самого горизонта, насколько хватало глаз. В нахлынувшем откуда ни возьмись потопе резвились огромные морские чудовища – точно откормленные младенцы, что плещутся в тазике, они знай себе в воде извивались, извергали струи, изворачивались, исплескались.
Но тут из этих и без того умопомрачительных вод восстала гигантская фигура, под громыханье аккордов, похожих на вагнеровскую «Гибель богов», – вся в ряске и водорослях, с короной на голове и трезубцем в руках. Несомненно, существо сие было реинкарнацией основателя колледжа, сэра Исайи Берлина, хотя чуть позади него, все туманнее и туманнее, подобно всем певчим птахам из оксфордской и глостерской округи, возник образ совсем другого Берлина,[24] распевающего какую-то мелодию сладчайшими птичьими трелями, и слова были почти неразборчивы из-за громоподобного усиления звука: «течет камедь на стволе, все-то камедь на стволе – ну, а Рубенс все ж покруче ветчины, что на столе»… Какой в этом был смысл, поди знай, а вот музыка была что надо.
Но его сладкое пение потонуло в раскатах речи самого сэра Исайи, который зычным голосом своим обратился к сверкающим на солнце работникам колледжа:
– О все вы, кто стремится постичь самые глухие закоулки точных наук и загадочные гуманитарные области познания, все вы – знайте: превыше всех лишь одна премудрость, и притом она ближе всего к безрассудству и безумию, это премудрость пульса и импульса, премудрость нелепых выходок и сумасбродств, невоздержанности и крайностей, премудрость, таящаяся в генах и гонадах, премудрость хорошо протестированного тестостерона, премудрость исступления и восторга, премудрость эта – о чем я, ну? – премудрость эта есть…
И в наступившей тишине весь старший профессорско-преподавательский состав колледжа Вулфсон, и мужчины, н женщины, и серединка на половинку, но все – все! – в унисон грянули:
– ЛЮБОВЬ!
– Молодцом! – бухнула гигантская фигура. – Только в следующий раз погромче. – И пропала в волнах, и больше ее не видели.
А все, кто это видел, тут же принялись горячо обсуждать, что же такое случилось – все, разумеется, кроме Фрэнка с Марией, которые слились в объятии крепком и нежном в отведенной Марии комнате среди нераспакованных чемоданов.
Адам Хэмилтон-Дуглас доказывал, что все дело, по сути, в перцепции. Разумеется, есть и некоторая структура, которую мы привыкли называть «реальностью», хотя многие из ее элементов гипотетичны. В то же время доминирующей реальностью является наше восприятие этой структуры. А посему он заявил во всеуслышание: бессмысленно отрицать, что все стали свидетелями апофеоза самого сэра Исайи Берлина, хотя, если рассматривать произошедшее статистически, присутствовало при этом явлении менее одного процента населения Оксфорда.
Хэмилтон-Дуглас договорился до того, что якобы у них всех был одинаковый опыт перцепции. И хотя видели это лишь восемьдесят один человек, нельзя считать явление недействительным. Более того, продолжал он, явление это ни в коей мере не стало бы менее действительным, даже если бы его свидетелями стали всего лишь восемь человек. Правда, если бы свидетелем стал всего один человек, тогда можно было бы бросить тень сомнения на то, что Хэмилтон-Дуглас называл «внешней реальностью», поскольку в этом случае никто не мог бы подтвердить явление дополнительными фактами со стороны.
Однако Говард Аздабджи, потомок многомудрых парси, кроткий ученый муж и большой эрудит, заявил, что как бы ни хотелось ему согласиться с мнением доктора Хэмилтон-Дугласа, но ему пришла на ум идея, что в каждом существе, способном воспринимать окружающее, одновременно присутствует не только активное, деятельное начало, или Созидатель, но также и пассивное, то есть Наблюдатель, который является очевидцем всего сущего, находясь в состоянии спокойствия и невозмутимости – тот, кто лишь наблюдает за бурями, а сам остается незатронутым, точь-в-точь как об этом сказано в «Бхагавад-гите». Наблюдатель в известной степени не эффективен, не достигает цели, не дает результата, однако порой может воздействовать на события, особенно если выведен из душевного равновесия. Равно и Созидатель в человеке может оказать воздействие на Наблюдателя. Аздабджи продолжил свои рассуждения в том смысле, что в каждом из присутствовавших, по-видимому, накопилась потребность в любви, и все они должны это осознать. А в умах тех, кто знал сэра Берлина лично, пока тот был жив, существует источник особой любви и преклонения перед этим великим человеком, притом источник настолько сильный, что породил у всех непреднамеренное – он мог бы даже сказать
Каролина Бэррэклоу сказала, что и она склонна согласиться с внутренним объяснением этого явления, которое она обозначала как «потустороннее». Не так важно, можно ли считать, что сэр Исайя действительно на миг предстал им во плоти; самое главное в другом: он, разумеется, заставил их всех глубже заглянуть себе в душу Более того, он напомнил, даже потребовал от всех, чтобы они больше дарили любовь (тут она одарила своего супруга любящим взглядом, который не остался незамеченным), и это его напоминание особенно важно в наше тревожное время, когда вновь расцвела межнациональная и межконфессиональная вражда, с которой всегда боролся Вулфсон-колледж.
Еще она сказала, что хотела бы, если можно, напомнить всем присутствующим слова Сократа: «Жизнь без такого исследования не есть жизнь для человека».[25]
– Извини, дорогая, – заметил тут ее муж, – однако мне представляется, что великий философ сказал другое: «Без исследования – какая же это жизнь?».
– У любого ребенка жизнь поначалу без исследований, – сказала Ирена Мюнтберг. – Оттого эти чертовы дети так непредсказуемы. – У нее их было четверо, и на ее слова никто не обратил внимания.
– Сократ изрек эти слова еще до того, как настала эпоха андроидов, – сказал Джон Уэстол. – Представляется, что андроиды, когда их создадут, не будут в состоянии анализировать свою так называемую жизнь. В этом всегда будет заключаться важнейшее различие андроидов и людей. Жизнь без анализа – урон, ее нам не сберечь. Жизнь без анализа вообще не стоит свеч.
На берегу озера мигом выстроились в ряд философы: тут и дама Рита Даймонд, и Джерри Худжа, и