близки, был управляющим крупной компании, выпускавшей печенье и кондитерские изделия: марка «Мартинсон», на которой зиждилось все их благосостояние, была семейным кулинарным рецептом: он достался им от прабабки, а та, в свою очередь, получила его, вне всякого сомнения, от своей бабушки. Мать Фрэнка, Лавиния, была человеком добрым и спускала ему многое, однако с детьми не была близка: ему казалось, это совершенно в духе той эпохи. Фрэнк учился в Ориел-колледже в Оксфордском университете, изучал философию, политику и экономику и закончил курс с отличием.
– Понимаешь, Мария, мои родители из торговой среды. Для них все определяют деньги. Но среди родственников у нас всегда были люди творческие, даже один настоящий поэт. Они на деньги вообще плевать хотели. И я это всегда уважал. Мой двоюродный дед, Трой Мартинсон в начале двадцатого века даже был известен, как хороший художник. Он терпеть не мог Англию, все это мещанство, поэтому уехал в Париж, жил на Монмартре. Был тот еще Казакова… А еще раньше, в девятнадцатом веке, был такой Хьюго Мартинсон. Поэт, сейчас его стихи не слишком читабельны. А в ту пору с ним и Байрон дружил, и Том Мур – тот, что написал «Лалла Рук».[41] Он увлекался Востоком – тогда, правда. Восток начинался в Белграде. Я восхищался этими родственниками. Вольные, независимые натуры. Как ты, моя красавица! Среди них и женщина была: сестра бабушки со стороны матери, Эйми Фиппс. Художница, жила в Шотландии, писала животных, пейзажи. Я тебе утром покажу ее картины, скот в горах на севере Шотландии… «Поутрудух в горах коровий…» И вот видишь, несмотря на таких замечательных творческих предков, во мне возродилось это ужасное семейное пристрастие к заработку на «печеньицах истории»…
Она плотней прижалась к нему.
– Ты слишком над собой иронизируешь. В Англии это прямо национальный порок.
– А я-то думал, у нас другой национальный порок.
В летние каникулы, самые длинные, когда Фрэнк еще был подростком, семья Мартинсонов всегда ездила в Италию: несколько недель лазили по горам, а остальное время нежились на пляжах Адриатики. Тогда Фрэнк и выучил итальянский.
Они держались за руки и улыбались друг другу.
– Интересно, какая ты была девчонкой?
– Мое первое воспоминание такое: я сижу на коленях у отца, а он мне поет.
– Мария, сядь ко мне на колени. Обещаю, что петь не буду.
Устроившись у него на коленях, обвив рукой его шею, Мария рассказала, что ее семья со временем потеряла свое положение. Говорила она, как всегда, отстранение. Дед со стороны отца во времена Муссолини был дипломатом. Она скорчила гримасу, произнося имя диктатора. Родители жили в небольшом, богато украшенном доме неподалеку от порта. У родственников был еще дом в Тоскане. Мать любила Марию, вечно с нею возилась, зацеловывала ее, играла с нею – но это в те дни, когда ей не нужно было уезжать, а она часто уезжала по делам – во всяком случае, притворялась, будто по делам. А свою драгоценную Марию поручала заботам пожилой четы, которая жила по соседству.
Мария замолчала, отпила вино из бокала и подумала, не рассказать ли Фрэнку про свой визит к профессору Леппарду… Да нет, зачем?
Она продолжила свой рассказ. У этой четы своих детей не было, так что к Марии они относились, как к собственной дочери. Мария только что не считала их бабушкой и дедушкой.
Она вынула сигареты, закурила. Фрэнк из сопереживания тоже закурил.
Но когда Мария подросла, глава этой семьи стал ее домогаться. Несколько лет она никому об этом не говорила. Всякий раз, когда мать уезжала, принуждая ее оставаться с этими людьми, ей было страшно, она жила в ужасе, в невероятном унижении. Началась анорексия; Мария без конца думала о самоубийстве. Она рассказывала все это Фрэнку вроде бы совершенно спокойно, лишь время от времени затягиваясь.
В конце концов она поведала обо всем Андриене, своей матери – это случилось однажды вечером, после того как Мария попыталась утопиться в порту… Ее родители едва не сошли с ума.
– Мать пришла в ярость! Разгневалась так, что я даже испугалась. Безмерный гнев, безрассудный. Я даже пожалела, что рассказала. Тогда я и стала принимать наркотики – чтобы хоть в чем-то найти спасение… Я называю то время своим «периодом Пиранези». – Она хихикнула. – Правда, Пиранези принимал опиум, по-моему, от малярии, – продолжила она. – В его эпоху так лечили. На историю Италии вообще сильно повлияли как малярия, так и наркотики… Сейчас я отношусь к тому времени иначе. Когда все это безумие случилось, я хотя бы верила, что Андриена на моей стороне. Сейчас понимаю, что ее мучила совесть: она оставляла меня с этим чудовищем, а сама где-то развлекалась… Она подала в суд на этого человека, на старого развратника, который замарал мою честь. А я плакала и умоляла ее этого не делать. В суде он пытался оправдаться. Он же уважаемый человек, этот старый козел, у него же положение в обществе… Ужас. Я была подростком. Мне пришлось в суде рассказать все, как было. Про все, что он со мной делал… Они меня допрашивали, представляешь? Все выплыло наружу. Весь город знал.
Она жалобно засмеялась, стиснула руку Фрэнка. Браслеты снова звякнули.
Того старика в конце концов осудили за совращение малолетней. А он взял и покончил с собой. Она считала, что вина за это – на ней.
Она глотнула вино, закашлялась.
– Тут меня и отправили к тетке в Кенсингтон. В это прибежище покоя! Помог, конечно, и психоанализ, но главное – там было так спокойно… такая целебная обстановка.
– Мда, Кенсингтон с тех пор изменился, – сказал Фрэнк, обнимая ее за талию.
– Но вот здесь, в Хэмпден-Феррерс, тоже спокойно. Будто все умерло. Я хочу сказать: все умерли.
– Так уже заполночь. Может, пойдем домой?
– А вдруг чары рассеются…
– Я понимаю, как все это было ужасно для тебя, дорогая.
– А-а, все то, прошлое… Как же мне было больно, когда я узнала, что мама всегда изменяла моему бедному отцу.
– Ты узнала, кто был ее любовником?
Она не отвечала, хотела сменить тему. Упоминать имя профессора Леппарда ни к чему.
– Ну, все уже прошло, как мой рак… Я даже немного знаменита. Мне так нравится твой колледж! Тебе не кажется, что слава и популярность – это защитная реакция, попытка избежать страха быть безвестным? Может, если стать знаменитым, проживешь дольше, а? Хотелось бы…
– Успех этому несомненно способствует, – засмеялся Фрэнк.
– Верно, даже небольшой успех.
Они сидели в саду, держась за руки. На столе перед ними поблескивали монетки. Наконец оба, не сговариваясь, одновременно встали и зашагали в дом спать.
Едва они оказались под крышей, пошел дождь. Вначале он был едва слышен, будто подбирался к дому с холмов на цыпочках, потом припустил. А еще позже полил как из ведра, омывая все вокруг.
Пенелопа вернулась в свой маленький дом. В темноте чуть не упала, снова споткнувшись о какую-то игрушку в прихожей. Перед тем как лечь, заварила себе чаю.
Она спала, и ей снился сон. Ее Грег снова был жив Они обитали в бунгало у широкой реки. В комнаты светило яркое солнце. Она чувствовала, что Грегу нездоровится. Они были вроде бы счастливы, однако по комнате летала муха, большая, совсем как черный жук, и их обоих очень раздражала. Она все жужжала у них над головами, мешала разговаривать.
Вот муха села на стол рядом с Пенелопой. Та со всего размаху шлепнула ладонью по столу. Муха оказалась твердая на ощупь, с острыми краями, хотя внутри чувствовалась мягкость – как в шоколадной конфете… Пенелопа ощущала это даже во сне. Трупик упал на пол. Пенелопа с Грегом снова близки, как когда-то, много лет назад. Во сне, в этом призрачном мире, оба они молоды. На ней зеленое платье.
Муха не погибла – ее оглушило. Она быстро поползла по голой ноге Пенелопы.
Иссиня-черная ночь на Моулси, самый глухой час. Облачно, ни луны, ни звезд. Трава после ливня вся мокрая. Натоптанные дорожки, заросли ежевики, высокие травы еще роняют капли, кругом крапива, маргаритки. Все вокруг в движении. Ежи, летучие мыши, лягушки, птицы, крысы, дикий кот, лиса.
В ряд стоят древние дубы, тяжкие, мрачные, извечные. В один ударила молния, когда на английском троне был Георг Четвертый. Сук и большая часть ствола в этом месте расщепились, кора сошла, будто