отнята жизнь, которого лишили настоящей любви и который сейчас жил среди призраков неосуществленных желаний. Но ему, наверное, уже было безразлично, верят ли во что-либо люди, находящиеся на общественной лестнице ниже его. Его полунамеки и уклончивые ответы свидетельствовали о его глубоком недовольстве собственной жизнью.
Охваченный неожиданным страхом, Юлий подумал, что лучше умереть мужчиной в дикой пустыне, чем сдохнуть как мышь здесь, в безопасной мгле Панновала. Даже если для этого пришлось бы расстаться с флуччелем и сладостными звуками «Олдорандо».
Страх заставил его сесть в постели. В его голове шумело. Юлия била дрожь.
В порыве ликования, подобного тому, который охватил его, когда он входил в Рек, он громко прошептал:
— Я не верю. Я ни во что не верю.
Он верил во власть над себе подобными. Он видел это каждый день. Но это находилось в области чисто человеческого. Вероятно, он действительно перестал верить во все, кроме угнетения человека человеком. Это произошло во время обряда казни, когда люди позволили ненавистному фагору перегрызть горло молодого Нааба, лишив его навсегда речи. Может быть, слова Нааба еще сбудутся, священнослужители переродятся, жизнь их наполнится смыслом. Слова, священники — это действительность, реальность, а Акха — ничто…
В шелестящей тьме он прошептал слова:
— Акха, ты ничто.
И он не умер на месте. Его не поразил божественный гнев. Лишь ветер продолжал шелестеть в его волосах.
Юлий вскочил и побежал. Пальцы стремительно читали рисунок на стенах. Он бежал, пока хватило сил и пока не заныли кончики стертых пальцев. Затем, тяжело дыша, он повернул назад. Он жаждал власти, а не подчинения себе подобным.
Буря, бушевавшая в его мозгу, утихла. Он вернулся к своей постели. Завтра он будет действовать. Хватит с него священников.
Задремав, он вдруг вздрогнул. Он снова очутился на покрытом льдом склоне холма. Отец покинул его, уведенный фагорами, и Юлий с презрением зашвырнул копье отца в кусты. Он вспомнил движение своей руки, свист летящего копья, которое воткнулось в землю среди голых ветвей, ощутил острый, как нож, воздух в своих легких.
Почему он вдруг вспомнил все это? Почему ему пришло это на ум?
Поскольку он не обладал способностью к самоанализу, этот вопрос остался без ответа.
Юлий заснул.
Завтра был последний день допроса Усилка. Допросы разрешалось вести только в течение шести дней, после чего жертве предоставлялся отдых. Правила в этом отношении были строгие, и милиция бдительно следила за их соблюдением.
Усилк ничего существенного не сказал. Он не реагировал ни на побои, ни на уговоры.
Он стоял перед Юлием, который восседал в инквизиторском кресле, искусно вырезанным из целого куска дерева. Это подчеркивало разницу в их положении. Юлий внешне был спокоен. Усилк, оборванный, с согбенными плечами и ввалившимися от голода щеками, стоял с ничего не выражающим лицом.
— Мы знаем, что у тебя были сношения с людьми, которые угрожали безопасности Панновала. Все, что нам надо — это их имена, а потом ты можешь отправляться куда тебе угодно, даже в Вакк.
— Я не знал таких людей. Это просто сплетни.
И вопрос и ответ стали уже традиционными.
Юлий поднялся с кресла и стал расхаживать вокруг заключенного, ничем не проявляя своего волнения.
— Послушай, Усилк. Я ничего против тебя не имею. Как я уже говорил тебе, я уважаю твоих родителей. Это наша последняя беседа. Мы уже больше не встретимся с тобой. И ты умрешь в этом дрянном месте ни за что, ни про что.
— Нет, я знаю, за что я умру, монах.
Юлий был удивлен. Он не ожидал ответа. Он понизил голос.
— Это хорошо, что тебе есть за что умереть. Я вверяю свою жизнь в твои руки. Я не способен быть священником. Я родился в белой пустыне под открытым небом далеко на севере. И в тот мир я хочу вернуться. Я возьму тебя с собой, я помогу тебе бежать. Поверь, я говорю правду.
Усилк взглянул в глаза Юлия.
— Пошел прочь, монах. Такой фокус со мной не пройдет.
— Поверь мне, я не обманываю тебя. Как мне доказать это? Хочешь, я буду поносить богов, служить которым я дал обет? Ты думаешь, мне легко говорить такие вещи? Панновал сделал меня таким, какой я есть. И все же, во мне есть что-то, что заставляет меня восставать против Панновала и его законов. Они обеспечивают защиту и сносные условия жизни простому люду, но не мне, даже в моей привилегированной роли священнослужителя. Почему это так, я не могу сказать, я не знаю. Но я могу сказать, что таков мой характер.
Юлий прервал поток своих слов.
— Ладно, хватит говорильни. Я достану для тебя монашескую сутану. Когда мы покинем эту камеру, я проведу тебя в Святилище и мы убежим вместе.
— Давай, ври дальше.
Юлия охватила ярость. Он едва не набросился на этого человека с кулаками. С бешенством хлестнув плетью по стулу, он схватил лампу, которая стояла на столе и сунул под нос Усилка. Юлий ударил себя кулаком в грудь.
— Ну зачем мне лгать тебе? Зачем ставить себя под удар? Что ты знаешь, в конце концов? Ничего, ничего стоящего. Твоя жизнь не стоит ничего. Тебя будут пытать, а затем просто убьют. Такова твоя участь. Ну что же, иди, сгнивай в вонючей пещере. Это цена, которую ты платишь за свою кретинскую гордость. Делай, что хочешь, подыхай хоть тысячу раз, мне плевать. С меня довольно. Подумай о моих словах, когда будешь лежать в своем дерьме в камере — а я буду там, на свободе, под открытым небом, неподвластный Акхе.
Он прокричал эти слова, даже не думая, что его могут услышать. Лицо Усилка покрылось мертвенной бледностью.
— Пошел прочь, монах… — все та же фраза, которую он произносил всю неделю.
Отступив назад, Юлий поднял плеть и ударил Усилка кнутовищем по рассеченной щеке. В этот удар он вложил всю свою силу и ярость. Он отчетливо увидел то место на щеке, куда пришелся удар. Он стоял, приподняв кнут над головой, и смотрел, как руки Усилка медленно поднимаются вверх, как он старается отвратить то, что должно произойти. Но колени Усилка подогнулись, он пошатнулся и упал на пол.
Все еще сжимая плеть в руке, Юлий перешагнул тело и вышел из камеры.
В сумятице своих чувств он не замечал суматохи, царившей вокруг. Надзиратели и милиция лихорадочно сновали взад и вперед, что было им совсем не свойственно, так как обыкновенно они передвигались по темным закоулкам Святилища похоронным шагом.
К Юлию быстрым шагом подошел капитан, держа в руке пылающий факел и отдавая во все стороны резкие приказы.
— Ты священник, допрашивающий заключенных? — спросил он Юлия.
— Я. И что?
— Я хочу, чтобы все эти камеры были очищены от заключенных. Отправь их обратно по своим камерам. Здесь мы разместим пострадавших. Живее.
— Пострадавших? Каких пострадавших?
Капитан со злобой прорычал:
— Ты что, глухой? Или слепой? Ты не видишь, что творится вокруг? Новые штольни в Твинке обрушились и заживо похоронили много хороших людей. Там черт знает что творится. Давай, шевелись. Живо отправь своего подопечного в его камеру. Чтобы через две минуты этот коридор был свободен.
И он зашагал дальше, изрыгая проклятия. По-видимому, происходящее доставляло ему удовольствие.