— Смитик, что вы станете делать, если Хамиду придется все же напасть на английские нефтепромыслы?
— А зачем ему на них нападать? — спросил Смит. — Хамид не враг англичанам. Нефтепромыслы ему не нужны. Зачем ему на них нападать?
— Потому что обстоятельства могут заставить его. Не будем сейчас вдаваться в подробности, это слишком сложно. Но выбор тут один — либо аэродром, либо нефтепромыслы! А без поддержки Талиба и Юниса, — заключил он мрачно, — вероятно, придется выбрать промыслы.
Смит молчал.
— Так что же вы тогда будете делать? — спросил Гордон так, как будто это был очень хитрый вопрос. — Станете драться?
— Драться — со своими? — Смит как будто не мог осмыслить эти слова до конца.
— Ну да, да. Станете, если понадобится?
— Ведь, кажется, именно об этом спрашивал генерал вас?
— Да, именно об этом, — сказал Гордон. У Смита вдруг сделалось растерянное выражение лица, и Гордон сразу в него вцепился. — Придется вам решить.
Смит учуял настроение Гордона и ответил с осторожностью:
— Едва ли Хамид захочет напасть на промыслы. — Он жалобно замотал головой. — С какой стати нам драться с англичанами? Ни к чему это. Не будем мы с ними драться.
Но Гордон неумолимо настаивал на своем. — Кто знает, — сказал он почти весело. — Кто знает, какая сложится обстановка. Все может принять такой оборот, что и рассуждать не придется.
Смит молчал.
— А кроме того, — продолжал Гордон, — когда борешься за идею, рано или поздно надо решать.
— Так ведь есть и другие соображения, — неуверенно заметил Смит.
— Вот как? Какие же это соображения, Смит? Можем ли мы рассчитывать на успех своего дела здесь, если разрешим себе верить во что-либо еще, кроме идеала свободы? «Моя родина — все равно, права она или неправа», — вот где могила надежд половины человечества. «Мой бог превыше всех богов», — вспомните, что творили крестоносцы во славу своего единого христианского бога.
— Вспомните, что творили мусульмане во славу своего пророка, — возразил Смит.
— Пусть так, но разве они могли сравниться с нами жестокостью? Никогда! До крестовых походов существовал обладавший высокой культурой мусульманский мир, который относился терпимо к евреям и христианам. Но вот налетели жадные до чужих земель христианские полчища и разграбили Иерусалим и Антиохию с такой жестокостью, какая мусульманам и не снилась. Вы христианин, Смит?
Смит пожал плечами. — А кем же еще я могу быть?
— Кем угодно.
Смит глядел на Гордона и дивился — откуда столько страсти, гнева, боли в разговоре о вещах, казалось бы, столь далеких от всего, что может волновать человека.
— Величайшими нашими культурными ценностями мы обязаны арабам, — говорил Гордон. — Мы наполовину истребили их, а они за это дали нам все, чем мы теперь гордимся в области классической культуры, в области философии, науки, поэзии. Вы думаете, духовный Ренессанс начался с пробуждения мысли на Западе? Ничуть не бывало. Он идет от Византии и мавров. Он был выдоен из Испании графами Анжуйским и Прованским, меценатствующими папами римскими, у которых находился на содержании мировой разум. А что осталось от него в наши дни? Что он дал нам, пройдя через руки западного человека, через воздействие машины? Насквозь прогнивший мир, который должен быть разрушен до основания, чтобы можно было начать сначала. А для этого нужен Человек, если только на земле еще можно найти Человека. Нужно то, что еще уцелело от его благородства, его поэзии, его неукротимого стремления к личной свободе. Человек, не растленный цивилизацией. Вот почему араб — это идея, за которую стоит бороться, и если мы здесь для борьбы за эту идею, разве не должны мы только о ней и думать, Смит? Зачем нам соблюдать верность еще чему-то?
— Нефтепромыслам?
— Браво, Смит! Да, нефтепромыслам: Можем ли мы считаться с такими посторонними соображениями, с такими нелепыми требованиями? Нет? А тогда — хватит ли нас на то, чтобы выдержать обвинение в измене?
— В измене? — переспросил Смит. — Но кому? Или чему?
— А вот об этом мы и должны спросить самих себя! — сказал Гордон. — Захотим ли мы предать дело, которому служим, только потому, что мы случайно родились в Англии, а эти нефтепромыслы принадлежат англичанам?
Смит, сбитый с толку и встревоженный, прищурил глаза и, глядя в звездное небо, задумался о том, как случилось, что он попал в такое затруднительное положение. Иначе говоря, он думал о Гордоне, потому что именно Гордон довел его до этого.
Влияние Гордона, его направляющую руку он чувствовал постоянно — и во время войны и до начала восстания. Когда Смит прибыл из Египта в Аравию в качестве начальника транспорта и был прикомандирован к британской миссии, охранявшей порядок в пустыне, он попал под начало к Гордону. Это было в Истабал Антаре, столице Хамида. Первое время Смит втихомолку посмеивался над Гордоном. Ему казалась потешной эта небольшая костлявая фигура, эта интеллигентская, богатая оттенками английская речь, особенно когда Гордон говорил громко, потому что тогда нередко на каком-нибудь изысканном словесном обороте у него вдруг срывался голос. На Смита не производило впечатления хладнокровие Гордона, его свирепый деспотизм, быстрая смена настроений, внезапные приступы молчаливости, полнейшее отсутствие последовательности в его действиях: например, его манера сниматься с места в любую минуту, как только пришло в голову, — «Поехали!» и все, — никакой подготовки, никакого представления даже о необходимости подготовки. Сейчас! Сию минуту! В этом был весь Гордон — причудливая фигурка в арабской одежде.
Но мало-помалу, сам не зная, как это случилось, он начал испытывать какой-то благоговейный страх, глядя в крупное лицо Гордона, встречая его холодный взгляд, слыша его немного скрипучий интеллигентский голос. И постепенно он настолько подчинился влиянию и авторитету Гордона, что еще до конца войны стал устраивать по его наущению всякие махинации с грузовиками и другими транспортными средствами, принадлежавшими британской армии, — махинации, в результате которых часть этих средств перешла в распоряжение Хамида; а Гордон в свою очередь загодя укреплял силы будущего восстания по артиллерийской и материально-технической части — тоже за счет англичан.
Многое в этих проделках Гордона поражало Смита даже сейчас, несколько лет спустя: пренебрежительное отношение к армейскому начальству, уверенность, отличавшая все его поступки, сказывавшаяся в каждом слове и в каждом движении. Гордон раскрадывал целые партии винтовок, предназначенные для частей Бахразского легиона, оккупировавших в то время Истабал Антар. Боеприпасы, пулеметы, ящики с продовольствием — все, на что только ему как офицеру связи удавалось наложить руку, — все шло к Хамиду. Но он не крал, как крадет вороватый каптенармус, он делал все это с открытым презрением ко всей сложной армейской машине.
И Смит стал для Гордона удобным сообщником этих краж — не по доброй воле и не против воли, а просто потому, что так решил Гордон. Впрочем, даже сейчас в их представлении это не, были кражи. Это были ловкие проделки, оправданные широким размахом Гордона, его независимостью, его нескрываемым пренебрежением к той власти, о неповиновении которой Смит и помыслить не мог. Быть может, здесь сказывалось природное различие между этими двумя людьми. Быть может, для Смита вполне естественно было выполнять приказания Гордона, покорно принимать то, как с ним обращался Гордон, пуская в ход то шутку, то презрение, то властность, то соблазн. Со временем все это сложилось в силу, от которой Смит уже не мог уйти.
Он не мог уже уйти от Гордона. Вот и все, что он надумал, глядя в усеянное звездами арабское небо. Он даже не знал, есть у него желание уйти или нет; и хотя Гордон увлекал его к новой пропасти, глубины которой он даже не мог измерить, он не решался самостоятельно искать другого пути. Участвовать в нападении на английские нефтепромыслы?
— А вы как поступите? — совсем отчаявшись, спросил он Гордона.