Хамид принялся действовать: разослал новых лазутчиков, своего брата Саада одел в военную форму и отрядил на подмогу Смиту, готовившему к походу броневики, своего наставника-сеида отправил в Истабал воодушевлять население, своим приближенным велел стать в ряды воинов. Он думал не о том, как бы убежать от Азми, но о том, чтобы подготовиться к встрече и нанести ему быстрый, стремительный удар.
Такой удар в самое сердце противника был для них единственным шансом на успех, а так как Гордон был непоколебимо убежден в том, что это сердце, или, лучше сказать, сердцевина, насквозь прогнило, то у него и возник отчаянно дерзкий замысел — уничтожить эту гнилую сердцевину немедля. Разгром Азми и его штаба мог дать силам Хамида преимущество, в котором он так нуждается.
Незаметно проникнуть в болотистую полосу, где сейчас помещается штаб-квартира Азми, застать врасплох пашу и весь его штаб и перебить их прежде, чем они успеют опомниться, — таков был план Гордона, самоубийственный для него самого и для четырех десятков смельчаков, отобранных им среди его бродяг. Он взялся за дело с яростным пылом человека, которого однажды незаслуженно осудили за свершенный им кровавый подвиг, — это словно давало ему право на какое-то кровавое возмездие, хоть он и сознавал, что так рассуждать нелепо, а может быть, и пагубно. Убей или погибни! Расправой с Азми он хотел отплатить не столько врагам, сколько друзьям за обиду.
План был поистине самоубийственный. Нужно было целый день и целую ночь двигаться по открытой местности, потом, достигнув болотистой полосы, пробираться сквозь лабиринт тростниковых зарослей, перемежающихся с островками суши. И если в пустыне даже переход по открытым местам не слишком страшил Гордона, то все стало значительно сложней с той минуты, как он и его люди, стреножив верблюдов на поросшем травою клочке земли у края пустыни, двинулись пешком через болота.
Вслепую, наудачу пробираясь вперед, трудно было держать в узде четыре десятка анархистов пустыни, и скоро их причуды, отставанье и жалобы привели Гордона в состояние слепого гнева, мешавшее сохранять ясность мысли. Он без колебаний бросал отстававших, огрызался на тех, кто продолжал идти за ним. В спешке они то и дело теряли друг друга, и к концу дня их поредевшая цепочка растянулась непомерно далеко. Когда совсем стемнело, с Гордоном оставались только самые преданные или самые дисциплинированные из его людей. Остальные блуждали где-то позади средь тростниковых зарослей и болотных кочек. Гордон и сам по большей части блуждал наобум; он точно знал, что штаб-квартира Азми помещается на вершине небольшого холма, единственной высокой точке среди заболоченной равнины, однако с трудом находил направление по звездам и старенькому компасу, петляя среди непроницаемых завес тростника.
А время не ждало; запас пищи у них был невелик: только то, что каждый мог унести с собой; и хотя болота изобиловали дичью, для них она была недоступна, потому что, стреляя, они рисковали обнаружить себя. И все-таки, когда они уже выходили из зарослей и с холма, на котором стояли палатки Азми, их легко могли заметить в свете брезжившего утра, — до слуха Гордона донеслись выстрелы: это кое-кто из отставших в пути, от голода позабыв про опасность, пытался подбить лысуху или утку.
С первого взгляда Гордон понял, что все напрасно: слишком широкая полоса открытого пространства окружала лагерь Азми, слишком сильна была охрана. И, может быть, отчетливое ощущение безнадежности и неудачи заставило бы его повернуть назад, если б не случилось так, что в эту минуту он увидел Азми.
Толстому паше вздумалось пострелять уток по туманной утренней поре; и одна подстреленная им птица шлепнулась в болото в двух шагах от Гордона. Это был словно дар судьбы. Минка проворно подхватил утку, уже предвкушая будущее пиршество, но Гордон приказал ему немедленно ее бросить. — Она нечистая! — сказал он. — Нечистая!
Однако убитая птица помогла ему принять решение: он решил ждать вечера, когда Азми сядет обжираться своей охотничьей добычей. А пока, оставаясь в засаде, он тщательно обдумывал план действий, посильный для десятка людей, на которых он мог еще рассчитывать.
Так, казалось, сама судьба обрекла его на выжидательное бездействие; однако этому бездействию вскоре был положен конец — и не легионерами, а его же, Гордона, людьми, которые, столкнувшись в зарослях с кем-то из своих и не признав их в полумраке, со страху затеяли перепалку. Выстрелы и крики подняли на ноги всю охрану Азми, и тотчас же на Гордона и его спутников обрушился сокрушительный огонь со всех сторон, не только из лагеря, но и с бесчисленных сторожевых постов и вышек, скрытых в зарослях, — невидимых источников опасности, от которой до сих пор они ускользали поистине каким-то чудом.
Гордон больше не колебался.
Точно наседка цыплят, он собрал своих оставшихся людей и вместе с ними пустился назад, через болото — как ему казалось, самым прямым и коротким путем. Он не стал тратить времени на то, чтобы удостовериться, началась ли погоня. Двух человек он послал вперед, чтобы привести верблюдов к тому месту, где он рассчитывал выйти из зарослей. Но с первой же минуты он знал, что надежд на спасение мало; и действительно, не прошло и часу, как ему пришлось вести арьергардный бой. Теперь его ждала либо гибель, либо, в лучшем случае, спасительное бегство, но это уже не имело для него значения.
Прошли одни сутки с тех пор, как уехал Гордон, и вот уже пустыня зловеще запестрела всадниками — это надвигались с окраин передовые отряды легионеров Азми, постепенно обходя Хамида с флангов, ничем не защищенных. Хамид, сперва лишь с безмолвным гневом наблюдавший их приближение, решил сделать еще одну попытку и обратился за помощью к бахразцу Зейну.
— Все кончено, — сказал Хамид просто. — Положение безнадежное, Зейн. Я думаю только о том, как бы предотвратить последнюю беду. Сам дьявол подкрадывается ко мне сзади.
Дьяволом, подкрадывающимся сзади, были части Бахразского легиона, которые двигались в пустыню с нефтепромыслов, держа направление на Истабал, столицу Хамида. Это грозило великой бедой, и Хамид, несокрушимый даже в горе, просил Зейна устроить так, чтобы на нефтепромыслах возникли беспорядки: это заставит Легион прервать наступление и вернуться на свою базу.
— Твоя политика не запрещает сочувствовать нам? — спросил Хамид.
Зейн вспыхнул. — Если б ты не верил в наше сочувствие, ты, верно, не стал бы просить у нас помощи.
— Да, да, прости меня! — торопливо воскликнул Хамид. — Пусть мне чужда твоя политика, но в твоем сочувствии я не сомневаюсь. Пожалуй, я даже политику твою понимаю — наполовину. Я понимаю в ней то, что диктуется простой человечностью, участием к жалкой судьбе араба, к нашему вековому горю и нищете. Но твое учение мне непонятно, я не могу поверить, что бахразские крестьяне и рабочие в силах создать свой, новый мир.
— Рано или поздно ты в это поверишь, Хамид, — сказал бахразец. — Всем придется признать эту истину, а кто не захочет, должен будет считаться с действительностью. Даже Гордон! И все вы поймете, что это справедливо и разумно…
— О, в том, что оно разумно, ты способен убедить, Зейн. Я вижу перед собой ту Азию, о которой ты всегда толкуешь. Весь Восток, от Аравии до Китая, стоящий на пороге новой истории, сбросивший иго бесцеремонных чужеземных правителей. Я это вижу, Зейн, я чувствую, что это сбудется. Но до действительности тут еще очень далеко. Прежде я разбирался в политике — когда мне приходилось слушать иностранное радио. В то время мой отец надеялся на своих добрых западных друзей, на то, что они помогут восстанию племен. Но его надежды не оправдались, и он умер с горьким чувством обиды против этих друзей. Я тогда понял, что только своими силами могут племена довершить дело восстания и добиться победы. И я замкнулся в мире пустыни. Может быть, в том моя ошибка, моя душевная узость. Может быть, именно потому я сейчас терплю поражение.
Но Зейн, как и Гордон, не мог допустить Хамида до мыслей о поражении. — Служение любому делу ведет к некоторой душевной узости, — сказал он. — Разве не на этом зиждется вера?
— Да, да, конечно. В тебе, по крайней мере, мне это понятно. Ты веришь в своих скромных братьев. Каждому бахразцу слава! На это я и рассчитывал, обращаясь к тебе за помощью.
Нехитрая лесть Хамида на Зейна не подействовала, хоть все же это было лучше, чем обычная гордая замкнутость молодого вождя. Зейн не стал задумываться над его словами и тут же позабыл их. Он достаточно хорошо знал молодого эмира, знал, как полно и безраздельно отдается он делу племен, наблюдал не раз, как он умеет весь свой авторитет человека и вождя употребить ради пользы дела, но