— Зачем? — спросил он.
— Чтобы проявить себя, показать, на что вы способны. Вот и Люси тоже огорчает, что вы держитесь в тени. Словно вы обязаны делать это ради Пикеринга.
— С чего это она взяла?
— Может, ей так только кажется, — сказала она поспешно, боясь быть назойливой. — Но вы совсем не заботитесь о себе. По-моему, отец только сейчас узнал вам настоящую цену, но не думаю, чтобы даже он смог вам помочь, если вы сами этого не захотите. Вы же могли бы делать то, что делал Пикеринг!
— Я — не Пикеринг, — сказал он. — И бессмысленно…
До сих пор она еще ни разу не улыбнулась — лицу своему она разрешала выказывать горе. Теперь, ради него, она улыбнулась краешком губ:
— Берегитесь, Скотти, не то Люси сделает вас Пикерингом Вторым. Вот будет мило, правда?
— Не в этом суть, — сказал он, понимая, что от смущения отвечает невпопад, и мечтая поскорее сбежать.
— Вы с Люси должны меня взять куда-нибудь с собой, — сказала она, глядя на него глазами, которые умели скрывать почти все — ведь они с детства были приучены все скрывать. Впрочем, не все… для этого она была слишком молода. — Вы пробудете здесь еще несколько недель?
— Да, похоже на то.
— Я уеду домой дней через десять-пятнадцать, — продолжала она, все еще не опуская глаз, — ведь она с ним откровенничала. — Мне придется повидать его родителей, вернее — отца и тетю. Мать сбежала в Америку, когда он был совсем мальчиком.
— Вот как?
— Это я обязана сделать.
Скотт вспомнил, что она все-таки была женой Бентинка, последней представительницей их рода. Над нею тяготел фамильный долг. Но в ней ничего не сохранится: ни память о Бентинке, ни глубоко скрытое горе, ни нежность и невинность юности (все еще нежной и невинной, подумал он). Не сохранится ничего, кроме умения свести все к обыденности. Он понял, что ему открылся секрет успеха всех этих людей. Они уничтожали в себе всякое чувство, прежде чем оно успевало окрепнуть. Он знал, что и сам поступал так же. Но ему это больше не нравилось. «Нет, — сказал он себе опять, — английские нравы никуда не годятся». Он ушел от Эйлин, раздумывая об этом, — пришла пора и ему поразмыслить над своим собственным нравом.
— Милый вы мой Скотти! — сказала она ему на прощание, чуть не плача.
Вот и Бентинк, прощаясь, тоже сказал: «Ну и миляга же вы, Сэм!»
А миляга Сэм обедал у своей тети Клотильды, нарядившись в греческую одежду и надвинув на ухо кепку. Был он тут пансионером или не был — он ел у своей родной тетки, и ел с аппетитом. Разговаривал Сэм только со Скоттом, потому что остальные этого не заслуживали. За столом сидели: кассир страхового общества, коммерсант и замученная старушка-учительница, как две капли воды похожая на тетю Клотильду и близкая ее подруга. Только зрение у нее было получше. Несмотря на то, что она была еврейкой (как и все остальные), старушка преподавала в миссионерской школе и звалась по старости madame. Кассира и коммерсанта Сэм очень раздражал, а Скотт приводил в смущение. Тетя Клотильда наблюдала за ними откуда-то очень издалека, из пустоты. Кормила она их хорошо и не обсчитывала. Сэм время от времени вспоминал, что надо быть вежливым, и бросал ей незначащие фразы по-итальянски, но разговаривал главным образом со Скоттом на тему о полуфинальных состязаниях по вольной борьбе в греческом стиле, которые начнутся в два часа дня. Чемпион египетской армии встретится с чемпионом Маккавеев[10], который как-то раз согнул Сэма пополам.
— Вот так! — показал Сэм, сцепив пальцы и напрягая грудь так, что у него затрещали ребра.
— А когда-то Маккавеи были настоящими революционерами. Теперь же они — партерные борцы, — пожаловалась старая учительница.
— Синьора, ей-богу же это неважно! — сказал Сэм.
— Конечно, Сэм, — примирительно пробормотала тетя Клотильда.
— Я могу быть евреем, — сказал Сэм, словно оправдываясь, слегка обиженным тоном, — но я не сионист. Мы боремся не из-за политических убеждений, синьора!
— Ладно, Сэми, — сказала бледная старенькая учительница, глядя на Скотта и словно извиняясь за то, что они вечно спорят. — Вам этого никогда не понять. Вы этого понять не можете.
— Нет, понимаю, — сказал Сэм. — Вилли Нахум не борется за сионизм!
— Никто его не просит бороться за сионизм. Дело совсем не в этом.
Кассир нарушил сердитое молчание.
— Да она и сама-то не верит в сионизм, — сказал он об учительнице.
— Не верю! Сионизм пытается сделать нас не тем, что мы есть! Зачем евреям ехать в Палестину? Мы принадлежим всему миру. Сэми этого не понимает. Я — сторонница Маккавеев. Маккавеи — вот наши революционеры, они боролись с несправедливостью и угнетением.
— Вилли Нахум — очень хороший парень, синьора, — сказал Сэм.
— А он побьет египтянина? — спросил коммерсант тоном знатока.
— Может, и побьет, — сказал Сэм с тревогой. — Если ему удастся с самого начала применить свои лучшие приемы. Но мы боремся по-приятельски, понимаете?
— Вот и хорошо, — решительно заявила учительница. — Я только жалею, что мы больше не боремся с несправедливостью. Мы стали партерными борцами, — сказала она, и голос у нее был такой расслабленный, что тетя Клотильда с неожиданной ловкостью налила ей стакан воды.
— А вы как считаете, капитан Скотт? — спросила тетя Клотильда светским тоном.
— Я согласен с Сэмом, — сказал Скотт. — Все это не имеет значения, синьора.
— Ну да, но вы не еврей, — сказал кассир.
— И вы, дорогой мой, видно, тоже ничего не понимаете, — печально сказала учительница. Она снова посетовала на то, что традиции Маккавеев забыты, заявила, что нужен не сионизм, то есть национализм, а всемирное революционное братство в борьбе с несправедливостью и угнетением. — Где бы мы ни жили! — настаивала она. — При чем тут Палестина? Революционные традиции нужны всюду, всем людям! Мы — граждане всего мира.
— Матч начнется через двадцать минут, — сказал Сэм.
Он пригласил всех, но пойти смог только Скотт. Он оставил тете Клотильде записку для Куотермейна и просил его зайти за ним в спортивный зал Маккавеев.
На улице Сэм купил у уличного мальчишки вечернюю газету. Поглядев на его могучее телосложение, газетчик крикнул ему вдогонку: «Хабуб»[11]. Они со Скоттом взобрались на подножку зеленого автобуса с обвисшими рессорами, который совсем накренился набок, когда они в него влезли. Автобус отчаянно трясся по ужасающей дороге, а они стояли в битком набитом проходе, пропитанном запахом чеснока, и Сэм читал Скотту последние известия.
— Русские, — сообщил он, — выиграли большое сражение на своем центральном фронте и объявили, что уничтожили за один день боев сто вражеских танков.
— Наверно, больше, чем у нас во всей пустыне, — сказал Скотт. — Значит, и русские сами потеряли не меньше ста танков. Что-то не верится. Если бы это было так, не понимаю, о чем нам тогда беспокоиться?
— Кто-то вчера ночью стрелял в Хусейна Амера пашу, — продолжал Сэм. — Ну и дела! У его же собственной двери. Она была вся забрызгана кровью, — ей-богу! Пишут, что Черчилль скоро поедет в Москву. Вчера ночью английские самолеты бомбили Тобрук. — Сэм засмеялся, подтолкнул Скотта и сказал ему на ухо: — Парни из отрядов дальнего действия, видно, в это время закладывали клейкие бомбы в ангарах итальянцев и получили весь огонь на свою же голову. Интересно, что сегодня делала английская авиация?
Скотт задумался, — он был так поглощен мыслью о египтянине Гамале, что шутка Сэма насчет отрядов дальнего действия его не развеселила.
Еврей и египтянин на ковре величали друг друга йа сиди[12]. Если бы они не были старыми знакомыми, им пришлось бы, хватая друг друга за бицепсы, обращаться к