раскраснелись. То одна:
— Ля-ля-ля-ля!
То другая:
— Ля-ля-ля-ля!
Разговорами греются, что ли?
Вчера, добираясь с верховьев Чилганьи, так устал, что пришлось оставить рюкзак на лыжне. Да и то едва успел засветло переправиться через реку. Уже не помню, как разжигал печку, колол дрова, ходил за водой. Помню, что очень хотелось спать и даже после трех кружек чая не мог согреться.
Но утром поднялся бодрый и сразу же отправился за оставленным рюкзаком. Вышел к реке и замер. Казалось, еще один шаг и окажусь в сказке. Укрытые снежными шапками пни за одну ночь стали похожими на диковинные грибы, стог сена превратился в избушку Бабы-Яги, а самые обыкновенные вешала для рыбы напоминают ворота в Снежное Королевство.
И, словно приветствуя новый день, у дымящейся полыньи танцует неугомонная оляпка. На ее коготках намерзли льдинки, птичка выстукивает ими, как кастаньетами, и их звон рассыпается по всей реке.
Вчера я проходил здесь, но ни грибов-пней, ни сказочной избушки, ни ворот в Снежное Королевство не заметил. Хотя точно так же сияло солнце, искрился снег и вызванивала льдинками оляпка.
Наверное, вчера другим был я.
Зимой Чуританджа тихая. Спрячется под лед, словно и нет ее. Летом здесь плескались хариусы, снежные бараны ходили на водопой, а однажды я у самой избушки встретил бородатого лося. Я видел их немало, и у каждого на подбородке висит борода-серьга, но чтобы такая! Патриарх какой-то, а не лось.
Сейчас на Чуритандже ни лосей, ни баранов. Только заячьи петли да куропачьи наброды узорятся по снегу. Морозно, тихо и чуть-чуть грустно.
Но в том месте, где Чуританджа прижимается к скалам, все наоборот. Здесь январь проморозил реку до самого дна и пошла она искать выход. Лед трещит, вода урчит, пар поднимается выше скал, наледи разлились до самых вырубок. Какая наледь постарее, та белая или желтоватая, а свежие — зеленые или голубые. Словно Дед Мороз подмешивает в них разноцветных красок.
Чуть ниже скал посередине Чуританджи в небо брызжет фонтан метровой высоты, будто вода кипит в кастрюле. Здесь я с рекой играю в салки. Вокруг скал обходить далеко да и снег там глубокий, а выберешься на реку — только лыжи постукивают по льду. Красота!
Но Чуританджа коварна. То тоненький ненадежный ледок замаскирует инеем, то нагонит под снег целое море воды, а то возьмет да и пустит вдоль берега водяные ручьи.
В прошлый раз я прорвался мимо «фонтана», пересек промоину, а стал выбираться на берег — снег вдруг расступился под лыжами, словно манная каша, и я оказался по щиколотки в воде. Мороз такой, что останавливается дыхание. Мокрый снег мгновенно прикипел к лыжам, и на ногах у меня уже не послушные бегунки, а бесформенные глыбы ноздреватого льда. Еле я выбрался на берег. Развел костер, сушусь и ругаю Чуританджу.
А она клокочет, словно смеется:
— Ну как я тебя засалила?
Сегодня я хитрее. По свежеледью прокрался на цыпочках, ручей обогнул у самых скал, а там, где снег просел от воды, бросился что есть силы. Мчусь и слышу — снег плывет под ногами, но оглянуться некогда. Выскочил на старую, пожелтевшую от времени наледь, а мой след уже залило водой. Но лыжи-то сухие!
Чуританджа прямо кипит от злости. А я смеюсь:
— Ну, кто кого засалил?
Правда, долго не стал смеяться. Мне ведь завтра возвращаться нужно.
Есть в верховьях таежной реки Чуританджи длинная и узкая просека. Давным-давно прорубили ее связисты, чтобы только что родившийся среди колымских гор поселок мог разговаривать со всем миром.
Многое передавали провода. Где-то прозвенел первый звонок, открыли золотую россыпь, построили многоэтажный дом. Было и другое: ужасно волнуясь, молодой геолог просил приехать к нему любимую девушку, к кому-то вызывали врача, третий, взбудоражив среди ночи телефонисток, умолял разыскать своего друга Петю, «ну того, что живет в крайнем бараке», и передать ему привет.
Теперь поселок стал знаменитым северным городом и разговаривает по толстому, как удав, спрятанному глубоко в землю кабелю. О старой же линии забыли. Лишь одинокий лось выйдет сюда полакомиться ивовыми побегами да вездесущий соболь протянет по снегу цепочку следов-двухчеток.
Возвращаясь с охоты, я каждый раз останавливаюсь в выстроенной связистами избушке и тогда вдоль просеки тянет сизым дымком. Из окна мне видно излучину реки, с десяток высоких, прикрытых снежными шапками пней и склонившийся почти до самой земли телеграфный столб. Поседевший от времени, с глазницами фарфоровых чашечек и усами свисающих вниз проводов, он кажется мне живым существом. Стоит придавленный годами лесной мудрец и думает нелегкую свою думу.
Когда-то он был стройным деревом. На его ветках пели птицы, присаживались отдохнуть и пожевать красноватой лиственничной коры жуки-дровосеки, лакомился смолистыми почками диковинный зверек летяга. Весной лиственница одевалась в изумрудную, хвою, в злую стужу ее веточки сверкали в кружевах инея.
Вспоминает он и тот день, когда парни-связисты превратили его в сверкающий белизной телеграфный столб, украсили нарядными чашечками, обвешали певучими проводами. Горели костры, звенели людские голоса, до самого перевала рассыпался перестук топоров. С тех пор долго ни днем, ни ночью не знал столб устали, поддерживая тонкие нити проводов.
Помнит ли он все это? Наверное, помнит. Разве можно забыть то, что было с нами в дни юности? Но никому нет дела до его воспоминаний. И не от этого ли клонится он к стылой земле, а в редкие солнечные дни по выбеленным непогодой щекам скатываются слезинки живицы?
Иду по тайге, поглядываю по сторонам. Возле реки дикие олени-буюны раскопали весь снег и открыли целые заросли карликовой березки. Сразу же сюда явились куропатки и принялись наперегонки склевывать почки. Бегают от куста к кусту и все время оглядываются — словно яблоки воруют. Меня увидели, затаились, а сами от нетерпения дергают шеями. Скорей бы проходил, не мешал бегать.
А вот по пробитой вчера лыжне наследила рыжая полевка. Ночью легла пороша, и сейчас по следам я могу проследить, где полевка перебралась через комок снега, где остановилась погрызть колосок вейника, где пробовала выскочить на снежную целину. Всего она сделала три попытки и в каждом месте наскоблила снежные холмики. Но стенки-то у лыжни высокие и каждый раз полевка оставалась ни с чем. Скоро замечаю и самого зверька. Пушистым комочком сидит полевка в снежной канавке и уже застыла.
Подержал ее в рукавице, гляжу, куда бы приткнуть, и вдруг замечаю у подножья ближней сопки россыпь небольших черных шариков. Интересно, а они откуда взялись? Заячьих следов поблизости не видно, олени тоже не проходили. Сворачиваю с лыжни и, проваливаясь в снег чуть ли не по колени, бреду к сопке.
Это россыпь лиственничных шишечек. Шишечки небольшие, чуть коричневые, с приподнятыми вверх чешуйками. Лежат широким полукрутом, и от каждой в сторону сопки хвостик-дорожка. Поднимаю глаза и вижу лиственницу, что посеяла эти шишечки. Она на вершине сопки, в целом километре от меня. Корявая, низкорослая, ветки сбиты на сторону. Но ничего — держится.
Только теперь обращаю внимание на поросль молодых лиственничек, что пробились из-под снега рядом с моей лыжней. Это, наверное, детки той лиственницы. Как и все мамы, она постаралась пристроить своих детей в затишке, а сама мается на юру. Ветер треплет ее ветки, мороз обжигает кору, корням недостает воды, она же все терпит и выполняет главное свое предназначение — сеет шишечки.
И еще по великой своей доброте лиственница выполняет много хороших дел. Гнался за чечеткой сорокопут. Сопка совершенно голая — куда спрячешься? Еще немного — и схватил бы. Да, к счастью, на