Летом же страшней оленя для куропаток врага нет. Пусть хоть десять лисиц охотятся в долине, хоть двадцать сов летает, а всех куропаток им не выловить. Но пройдет по долине оленье стадо — и сразу же разорит все гнезда. Яйца съест, цыплят поглотает. Не оставит ни скорлупы, ни перышка.
Вот и получается, что летом олень куропатке лютый враг, а зимой — первый друг.
Сегодня я гостил у пастухов-эвенов. Прямо на снег они настелили лиственничных веточек, прикрыли оленьими шкурами и над всем этим натянули палатку. Посередине палатки топится большая железная печь, и от ее тепла лиственничные веточки источают пряный аромат. На дворе январь, а здесь пахнет, словно в весеннем лесу.
Пастухи расспросили меня, не встречались ли где-нибудь следы волков, росомах, рысей? Не заглядывают ли сюда дикие олени-буюны? Еще осенью буюны увели из их стада двадцать оленух-важенок, и до сих пор никто не знает, где их искать.
Потом мы обедали. После еды я оглянулся, где бы помыть руки, но ничего похожего на умывальник не обнаружил. Бригадир пастухов Коля улыбнулся и подал мне комочек очень тонких тальниковых стружек. Небольшой комочек, всего с полкулака величиной. Но им я насухо вытер губы, до скрипа протер руки, тарелку, нож. После этого и лицо, и руки долго источали тальниковый запах.
Летом зайцы бегают по тайге как попало, зимой — по тропам. В верховьях Чуританджи таких троп ровно семь. Три ведут на сопку, две к сухому ручью, одна в Медвежий распадок, и последняя по моей лыжне. Правда, случается, какой-нибудь заяц отвернет к выглядывающему из-под снега кустику пушицы или сломленной тополиной ветке и проторит новую дорожку. Но разве это тропа? Через неделю от нее не останется и следа.
Когда вдоль Чуританджи прошло оленье стадо, вся долина преобразилась. Там, где раньше лежал пушистый снег, темнеют разрытые до самой земли ямы-копанки, везде сломленные ветки, клочья сухой травы. На опушке тайги, где все заячьи тропы сходились в одно место, олени вытоптали такое поле, хоть играй в футбол.
Ну, думаю, теперь зайцы разгуляются. Скачи, куда вздумается. Ан нет. Дня через три выпала небольшая пороша, и вижу, что зайцы-то своих троп оставлять и не думали.
Вот здесь раньше они ныряли под наклоненную лиственницу, и сейчас заячьи следы ведут как раз в ту сторону. В другом месте тропа делала петлю вокруг куста карликовой березки. Теперь того куста нет и в помине, а петля на новой дорожке осталась.
Получается, как ни старались олени, а ни одной заячьей тропы не порушили.
Постой, а может, зайцы и летом тоже бегают по дорожкам, да только мы этих дорожек не можем разглядеть?
Откуда взялся этот паучок — я не могу даже представить. Может, я занес его вместе с дровами, а может, он зазимовал в одной из щелей, которыми так богата моя избушка, и, почувствовав идущее от печки тепло, решил, что наступило лето.
Я сидел у печки и подшивал валенки, и вдруг он. Распустил паутину и словно плывет в воздухе. Мне говорили, если паук черный — значит, к одному гостю, а если рыжий — к трем. У этого брюшко желтое, ноги красные, а голова коричневая. «Рыжий!» — решил я про себя и, когда варил суп, налил воды по самый рубчик. Вдруг и на самом деле явится целая толпа гостей? Потом глянул — дров под нарами маловато, за топор и на улицу. Люди придут, а топить нечем.
Пила у меня острая, но все равно в одиночку быстро не погонишь. Да я и не гоню. Одет тепло, времени сколько угодно, пилишь себе да поглядываешь по сторонам.
Сразу же, как только вжикнула пила, откуда-то заявился дятел желна. Сам как смоль, а на голове красная шапочка. Пристроился на стоящую неподалеку лиственницу и принялся за работу. Трудится дятел споро, старательно и в то же время с большим расчетом. Раньше мне казалось, что дятел это так себе. Сел на одно дерево, на другое, третье, постучал, есть короед — съел, а нет — полетел дальше. Теперь вижу, что это далеко не так. Прежде всего он очень расчетлив. За все время, пока я возился с дровами, он обследовал четыре лиственницы и ни на одной не поднялся и на сантиметр. Залетит под самую вершину, приклеится к стволу и начинает потихоньку спускаться. Прежде чем ударить клювом, он долго и придирчиво смотрит, стоит ли ударять? Потом сильным боковым ударом: «Тук-тук!», небрежно взмахнет головой, отбросит в сторону щепку и принимается собирать поживу. Аккуратно приложится клювом раз, другой, третий, словно целует лиственничный ствол. Я даже различаю, когда он берет добычу, лежащую под корой, и когда извлекает ее своим крючковатым языком из глубокого хода.
Обработал один участок, спустился на десять шажков и принялся за следующий. И вот так, пока не ткнется хвостом в снег. Там немного посидит, словно в раздумье, за какое дело ему приняться, пурх! — и уже у самой вершины высокой сучковатой лиственницы.
Да все молча, все с оглядкой. И голос подал только под конец своего обеда. Добрался до нижних сучков, отколол кусок коры величиной с хорошую тарелку, крикнул победно: «Клить-клить-клить!», мелькнул среди деревьев и исчез.
Желна никогда не подбирает оброненных короедов, и они достаются синицам или поползням. В этот раз никого из этих птичек рядом не было и я решил сам собрать короедов. Под тремя первыми лиственницами ничего кроме россыпи щепок, ошметков коры и желтых хвоинок не оказалось, а вот под четвертой среди всего этого хлама лежала шмелиха Машка. Мне это имя как-то сразу пришло в голову. Ведь все самцы у шмелей погибают еще осенью и зимовать остаются только женские особи. Ну а шмель среди всяких там комаров, мух и мотыльков все равно что медведь среди зверей — толстый, мохнатый, добродушный. И если медведя обычно зовут Мишкой, то медведицу — Машкой.
Я занес добычу в зимовье, устроил в коробку из-под сахара и решил подождать, когда она проснется. Машка, наверное, больше часа лежала без движения, затем шевельнула одной лапкой, другой, продвинулась на несколько маленьких шажков и принялась умываться. Все правильно. Как-никак дама и после сна нужно привести себя в надлежащий вид. Умылась, ступила еще несколько шажков и наткнулась на капельку сиропа. Это я, пока Машка наводила туалет, размешал в воде крошку меда и добавил туда сока из брусничной ягодки.
Машка не стала как-то там ломаться, сразу же сунула хоботок в сироп. Напилась, чуть отдохнула и принялась разминать крылья. Вжикнула ими и чуть не взлетела. Я не дал. В углу горячая печка, над нею пышущая жаром труба — коснется и погибнет. Вот поэтому я на самом взлете накрыл Машку ладонью. Стою и не знаю, что делать? И отпускать боязно, и вот так держать страшно — шмель все-таки. Жиганет в руку — радости мало.
Она как будто ничего: не вырывается и даже перестала жужжать. Приподнял руку, заглядываю, а Машка… спит! Лапки поджала, живот к коробке прислонила и уснула. Правда, ненадолго. Через минуту проснулась и принялась умываться. Умылась, туда-сюда усиками повела и снова вжикает, чтобы взлететь. Я опять накрыл ее ладонью, и опять она сразу же уснула. И вот так раз десять. Уснет, проснется, умоется и принимается вжикать.
— Хватит тебе красоту наводить, — смеюсь я. — Сороки украдут.
А Машка и на самом деле красавица. Воротничок на ней оранжевый, кофточка коричневая, юбочка черная в желтую полоску, а может, желтая в черную полоску — кому как нравится. На ногах у Машки настоящие унты. Сама полненькая, бархатная и немножко сонная.
Меду у меня литровая банка, брусники ведро, воды тоже сколько угодно — можно было бы прокормить Машку до самого лета. Да слишком уж ей опасно в моем зимовье. Печка, труба, свечи. К тому же такая маленькая, что не всегда и заметишь. Сядет на скамейку, а я сверху. И мне, и ей горе.
Налюбовался я Машкой, еще раз сиропом угостил и отнес к сучковатой лиственнице. Там отвернул кусок коры, устроил шмелиху в выеденную короедом ямку и привел все в прежний вид. А чтобы до весны не смогли добраться дятел или поползень — придавил сверху снегом. Так и теплее, и безопаснее.
Пока возился с Машкой, забыл, что ожидал гостей, и вспомнил о них только поздно вечером. Выходит, обманул меня паучок. Не то что трех, а даже одного гостя в этот день не пришло.
Хотя зачем же? Были гости! Дятел желна прилетал? Прилетал. Шмелиха Машка сиропом угощалась? Угощалась. А третий гость? Третий — наверняка сам паучок. Интересно, куда он девался? А никуда.