оттащить француза, а кинувшийся на помощь Дюмарсей поскользнулся на отполированном паркете и угодил под стол. И в довершение всеобщего смятения мистер Коллинз выбрал именно этот момент для того, чтобы упасть в обморок. В последующие минуты я целиком посвятил себя его персоне. Мы с Хоггом перенесли его в соседнюю комнату; тело писателя показалось нам удивительно легким. Пульс его был сильно учащен, лоб горел. В полубессознательном состоянии он схватил мою руку и очень быстро прошептал: «Пусть он уйдет! Пусть он уйдет!»
Я дал ему успокоительного, и вскоре он заснул. Вернувшись в гостиную, я нашел Лилиан в слезах; она поведала мне окончание этого странного сеанса. Потребовались усилия четырех человек, для того чтобы manu militari[9] выставить Бореля. Отбиваясь изо всех сил, он осыпал окружающих проклятиями: «Самозванцы! Вы – банда самозванцев!» Лилиан очень боялась, что о скандале может узнать отец, тем более что Уилкинсон грозился подать жалобу на оскорбление действием личности Джеймса. Правда, несколько минут, проведенные наедине с Дюмарсеем, чудесным образом успокоили его гнев. Что же до самого медиума, то он столь же чудесным образом вновь обрел свой первобытный облик и, кажется, пообещал при первом же удобном случае «переломать кости» французу.
А потом начался дождь. Мы, Хогг, Байат и я, нырнули в проезжавший фиакр.
– Что вы обо всем этом думаете, господа? Байат усмехнулся, набивая трубку:
– Спектакль!
– А почерк-то был Диккенса, – заметил Хогг, – у меня много писем, написанных его рукой.
– Мой дорогой, я знаю человека, который достиг высот искусства в такого рода экзерсисах. Он вам подделает Китса за полчаса.
– Возможно… но голос?
– Кто же не знает, что Диккенс шепелявил? Дефекты речи – это конек имитаторов!
– Много же талантов вы приписываете этой деревенщине из Коннектикута…
– Именно! Вот где гениальные исполнители! Я два раза был у этих янки… Там все это называется одним словом: «провернуть». Поверьте мне, неотесанность этого Джеймса мнимая! Уверен, что он хитрей и изворотливей наших лучших стряпчих! Я даже думаю… Смотрите-ка! О чем это они могут беседовать?
Мы только что выехали на Флит-стрит. Какой-то фиакр остановился перед огромным семейным пансионом. Я различил в глубине экипажа силуэт Фанни Стивенсон. Возле фиакра лицом к лицу стояли под дождем Эварист Борель и Роберт Льюис Стивенсон. Француз что-то возбужденно говорил. Писатель, прислонившись к повозке, слушал, не пропуская ни слова; временами он покачивал головой, устремив на своего визави тот цепкий и пронзительный взгляд, который я заметил у него чуть раньше.
– Во всяком случае, – вздохнул Хогг после краткого молчания, – для редактора это просто находка…
– Что вы имеете в виду?
– Если бы эти трое смогли работать вместе… Сила Диккенса, сноровка Коллинза, элегантность Стивенсона… Какой шедевр они бы создали!
Кто знает, дорогие читатели «Спиритического обозрения»… Быть может, в один прекрасный день на каком-нибудь сеансе эти три гения соединятся вновь? Сегодня, чтобы ответить на этот необычайный вызов, как и на тысячи других, нужно ждать появления достойного наследника Аллана Кардека. Линия горизонта далека, и работы – непочатый край. Никогда свет не одержит окончательной победы над тьмой. Я и сегодня не могу с уверенностью сказать, было ли это представление мистера Морриса Джеймса – умершего в Бостоне три месяца тому назад, как сообщалось в июньском выпуске вашего журнала, – иллюзионом или демонстрацией подлинного медиумического дара (это, кстати, отнюдь не взаимоисключающие предположения: не раз бывало, что фокусники без зазрения совести компрометировали своими уловками реально существовавший талант). Решающее оправдание нашего пребывания на этой земле – в неустанном стремлении к ускользающей истине.
Посвящается памяти Аллана Кардека.
* * *В течение нескольких недель я наводил справки по всем документам, до которых мог добраться, включая те, какими располагал Британский совет; нигде ни единого упоминания ни об этом удивительном сеансе – а ведь о нем рассказал Конан Дойл! – ни о человеке по имени Эварист Борель.
И однажды ночью мне приснился сон.
Я летел над какой-то пустыней с идеально вычерченным квадратом дорог. Из четырех углов квадрата медленно шли караваны. Они углублялись в пустыню, выстраиваясь кругами, дугами, треугольниками. И постепенно я начинал понимать ту причудливую форму, которую образовывали их повозки. Это были буквы, и из них составлялись слова. На белом песке пустыни эти слова очерчивали нос, рот, широко раскрытые глаза. Контуры лица.
– О! Смотри! Евнух…
– Преньяк? Почему ты его так назвал?
– Потому что он и на самом деле…
– Евнух? Откуда ты знаешь?
– Мы дальние родственники. Моя двоюродная бабка знала его еще молодым. После разгрома он с остатками своего полка линял пешедралом. И как-то вечером отошел с дороги поссать… наступил на мину, и – пфф! – его яйца улетели! И знаешь, когда это было? Восемнадцатого июня тысяча девятьсот сорокового года.[10] Отец как надерется, так вечно рассказывает эту историю… Он говорит, что на боевой призыв первыми откликнулись яйца Жана Преньяка!
Двое студентов, фыркая в кулаки, заняли места в одном из рядов аудитории; я чуть задержался, делая вид, что ищу что-то в своем портфеле. Я всегда так делал: ждал, пока все рассядутся в амфитеатре, и только потом садился сам, на ряд выше последних пришедших. Это пропитанное потом многих поколений школяров сумрачное и затхлое помещение со старыми сучковатыми панелями обшивки и стонущими под ногой ступенями всегда действовало на меня угнетающе. Мысль о том, что кто-то может расположиться у меня за спиной и заглядывать в мою шевелюру и в мои записи, была мне просто непереносима.
Как я туда попал? Думаю, по закону исключенного третьего. После бакалавриата надо было или идти работать, или учиться дальше, но какой-то крайней необходимости выбирать службу не было. По достижении совершеннолетия карманные деньги от дядюшки трансформировались в скромную ренту, и не знаю, какой административный механизм превратил плату за обучение лицеиста в оплату высшего образования студента. Колебаться в выборе между науками и искусством мне не приходилось: при посредственной успеваемости почти по всем предметам в математике я был абсолютный ноль. От знаменитого курса «Вопросы английской литературы» я намерен был уклониться: мне не хотелось смешивать Диккенса с подобным маскарадом. Но, к сожалению, на другую специальность, «Русский роман в борьбе с социальным устройством», прием был закончен: летом второй канал показывал американский телефильм «Преступление и наказание» с бывшим чемпионом по бейсболу в роли Раскольникова. Правда, второкурсники быстро меня успокоили: для Жана Преньяка английская литература начиналась с Шекспира и заканчивалась Шекспиром.
Если бы моя жизнь в самом деле была романом, нет сомнений, что Жан Преньяк оказался бы одним из тех неудавшихся персонажей второго плана, которыми жертвуют, выправляя корректуру. Автор сделал что мог; он украсил свою гротескную маску запоминающимся именем, оригинальной биографией и шаржированными чертами – все напрасно: зародышевая клетка осталась неоплодотворенной. У марионетки по-прежнему видны ниточки. И в один прекрасный день звонит редактор: «Мне очень жаль, старина, но это все еще очень длинно, надо урезать еще страниц на двадцать… – Но я ведь уже… – Слушай-ка, а если, к