Он подошел к окну, резкими движениями отдернул занавеси и затем погасил лампу. – Весьма сожалею, что разбудил вас, но у нас мало времени. Сегодня вечером я должен быть в Лондоне.

– Что это? – спросил я, указывая на папку, положенную им на мой ночной столик.

Но я уже знал ответ.

– Вы – первый, – просто сказал он. – Никто еще не читал ни строчки рукописи «Друда», за исключением типографа и корректора. Ни Форстер, ни мои дочери. Даже Джорджина не читала. Всем им приходится ждать публикации, как и прочим читателям.[36]

– Почему я?

Он помедлил мгновение, уже взявшись за ручку двери.

– Почему нет? Приходите ко мне в шале, когда закончите. И… будьте снисходительны, господин учитель… У меня своеобразный почерк, особенно эти «th»!

Когда он вышел, я еще минуту полежал, восстанавливая в памяти все подробности его вторжения. Диккенс явил одновременно и необычайную бесцеремонность, и обезоруживающее простодушие. С некоторой досадой бросил я взгляд на рукопись; мне пришла в голову мысль задернуть снова занавеси и заснуть… Невозможно. Искушение было непреодолимо. Такие подарки не отвергают, как бы ни был груб жест, которым вам их преподносят. Мы оба прекрасно это понимали.

Картонка папки была испещрена различными заметками: даты, места, имена персонажей. Все они были вымараны, за исключением одной загадочной надписи, которую Диккенс взял в рамочку и дважды подчеркнул: «Сордж Педжах. Не забыть».

Я вытащил из моего чемодана июньский нумер, заканчивавшийся словами: «И так как все на свете имеет конец, то и эта странная экспедиция на том кончается – по крайней мере, до поры до времени». Речь шла о внушающей мрачные подозрения сцене, которую мы обсуждали с мисс Майнд: Джаспер посещает башню собора и склеп с явным намерением разведать места своего будущего преступления и хитростью добыть у хранителя могил Дёрдлса ключ от склепа, несомненно, для того, чтобы впоследствии спрятать труп Друда. Потом я читал и перечитывал первые строки рукописи: «В пансионе мисс Твинклтон скоро наступит затишье…» Но мне никак не удавалось связать воедино отпечатанный нумер «Круглого года» с его изящным типографским шрифтом и прекрасными гравюрами Филдса и ужасные каракули рукописи. Это было так, словно ученый профессор подвыпил после лекции и, снова взойдя на кафедру, бормотал бессвязные фразы. К тому же меня уже начинали терзать первые приступы мигрени.

Однако я принялся за дело, продираясь сквозь густые джунгли значков и вымарок. Я досадовал: многословие, словно лианы, сдерживало мое продвижение. Напыщенность донимала, подобно москитам. Во всем этом длинном фрагменте ничто не оставляло ни тени надежды на какой-то сюрприз, на какую-то неожиданную развязку – как раз напротив: все подозрения, которые возникли у меня при чтении предшествующих глав, получали здесь трогательное подтверждение. А что, если этот американец в конечном счете прав? Диккенс выдохся. Диккенс имитирует Диккенса. Диккенс агонизирует: «Друд» станет его могилой. Я дочитывал рукопись с тяжелым чувством, куда более глубоким, чем просто разочарование обманутого в ожиданиях читателя. Что-то было разрушено. [Мне вспомнилось резкое замечание Авроры: «Что за нужда упиваться каким-то англичанином? Или во Франции недостаточно гениев?» – и вспомнилась насмешка отца: «Так вот и попроси господина Диккенса оплачивать твое содержание вместо меня!»] Мне вспомнились мои собственные недоумения: как меня смущала тяжелая риторика «Крошки Доррит», как я с трудом добрался до конца «Нашего общего друга». И внезапно гнев мой обратился на меня самого. В зеркале трельяжа я увидел лик бездарности, ловящей за полу какой-то призрак. Экзальтированный молодой человек, который, прожив больше двадцати пяти лет, знает мир лишь в переводе чужими словами. [Под конец мной овладело ужасное подозрение: а что, если эта закоснелость в бесплодной страсти, эта прирожденная неспособность жить своей действительной жизнью увеличили мучения моей матери? И не ответствен ли я – столько же, если не более, чем отец, – за их продолжительность? За их…]

Мысль эта была мне невыносима. Я сунул рукопись под мышку и вышел. Было уже позднее утро, и солнечные лучи немедленно усугубили мою мигрень. Проходя мимо огорода, я наткнулся на Уэллера, который был занят курением трубки и пристальным наблюдением произрастания куста салата.

– Стучите сильнее, месье Баррель! Он очень занят. Я слышал, как яростно скрипит его перо… Он даже завтракать будет в шале… Так что, если не хотите оказаться с глазу на глаз с мисс Хогарт, как тот олень, что пошел кутнуть за компанию с охотничьим ружьем, я вас отвезу в Рочеcmep. У меня там кой-какие дела. Достопримечательный город, месье: собор, два аббатства, один музей, одна библиотека, не меньше пятидесяти восьми трактиров… и еще два-три местечка вас заинтересуют.

Я только покивал в ответ и углубился в тоннель, который, согласно разъяснениям Уэллера, вел прямо к швейцарскому шале. В тоннеле я остановился, наслаждаясь темнотой и прохладой этого места, но по тракту над моей головой проехал экипаж, произведя оглушительный грохот. Опершись рукой о стену, покрытую мхом, я прикрыл глаза. Когда я выходил из тоннеля, решение мое уже было принято.

Швейцарское шале возникло передо мной в конце небольшой аллеи. Еще вчера я бы жадно вбирал в себя каждую деталь его экзотической архитектуры, но сегодня у меня уже не лежала к этому душа. Единственным желанием моим было вернуть рукопись, добыть, если удастся, для утишения тоски немного успокоительной настойки и как возможно быстрее добраться до вокзала. Однако на мгновение я все же застыл на пороге, захваченный этим зрелищем: Диккенс за работой. Он сидел, преувеличенно склоняясь над бумагой и уцепившись левой рукой за стол, в то время как его правая рука перелетала со строки на строку. Он выглядел измученным, словно этот инфернальный темп, навязанный его правой рукой, взял у него еще больше сил, чем наша вчерашняя гонка. По временам перо зависало над листом и затем прочерчивало на каком-то абзаце яростные черты – отражения тех глубоких морщин, которые вдруг прорезали лоб писателя.

Ничто не могло его отвлечь. И потому, тщетно постучав несколько раз в стекло, я решился войти.

– Что вам угодно? – сухо спросил он, не взглянув на меня.

Кровь застучала у меня в висках.

– Я принес вашу рукопись, месье! Разве вы не просили меня об этом?

Все с тем же видом досады он медленно положил перо и поднял на меня взгляд:

– Ну и?…

У меня было смутное желание нацепить какую-то предохранительную пуговицу на острие моей критики, но своим почти оскорбительным поведением он, можно сказать, постарался избежать всякого снисхождения. По зрелом размышлении я полагаю, что именно такого эффекта он и хотел добиться.

Я не помню точно своей речи (кажется, сверлящая головная боль и неотрывно устремленный на меня иронический взгляд Диккенса сделали ее излишне язвительной и колкой), но я почти дословно помню ее заключение:

– Вы желали знать мое мнение, месье, я его высказал. Если вы хотели дать очерк нравов, цель не достигнута: ваши персонажи – посредственности, движимые примитивными страстями и грубыми чувствами. Здесь мало фантазии, составляющей ваш гений… А если вы стремились создать роман тайн, то это еще хуже. Ибо с первых же строк читателю ясно, что убийца – Джаспер, и в конечном счете весь роман – лишь маневр для затяжки времени. Что же до желания узнать, жив Друд или мертв, то это весьма слабая пружина…

– Весьма слабая, в самом деле, – пробормотал он.

Я замолчал, испуганный собственной дерзостью, но в те самые мгновения, когда я отчаянно рылся в моей больной голове, изыскивая какой-то приемлемый, щадящий его гордость компромисс, Диккенс ошеломил меня: он вдруг вскочил и не обинуясь пустился отплясывать победный танец. А потом забегал по

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату