почувствовали. Думаю, что, оставшись одна, она молилась все время.
У Мариэ рак, и она умирает, умирает, как святая какоягуаской фермы… Когда я узнал об этом, меня словно ударило по голове и заставило снова задуматься, что же такое вера… Ее сыновья умерли страшной смертью. Мысли об этом преследовали ее, и от них было не спастись — это было реальностью, в которой она жила. Чтобы укрыться от боли и горя, она трудилась не покладая рук: не для себя — для людей. В этом не было фальши, но, уговаривая ее приехать на ферму, я старался убедить ее, что она просто сыграет такую роль. А потом, когда эта игра незаметно стала реальностью, разыгранной на сцене, где действуют жизнь и смерть, она заболела раком…
Прежде чем мы узнали об этом, Мариэ приняла случившееся и начала готовиться к смерти, продолжая отдавать силы заботам о молодых женщинах с фермы. Даже сейчас, на больничной койке, она все еще о них думает. И те, кто навещает ее, возвращаются ободренными. Все в один голос говорят: она святая. Слух об этом распространился в округе, и женщины из других деревень тоже хотят увидеть ее; их так много, что в больнице вынуждены были ввести ограничения.
…Уже на пороге смерти Мариэ беспокоится о девушках с нашей фермы. Она завещала нам — это известно всей деревне — все, чем владеет, но мы не собираемся потратить это на себя. Все приготовлено к тому, чтобы она умерла как святая. И мне хочется думать, что это забота Господа. Не знаю, что сказала бы на это сама Мариэ… даже сейчас я иногда не понимаю, как же она на самом деле ко всему относится.
…Я верил в Бога с раннего детства и всю свою жизнь старался по-своему делать то, что вы, может быть, назовете радением о религии. Но никогда еще я так ясно не чувствовал: вот она, воля Божия в действии. С момента, когда познакомился с Мариэ в Калифорнии, я вел себя как человек, который разбирается в вопросах веры, и если бы кто-нибудь обвинил меня в желании использовать Мариэ в интересах моего дела в Какоягуа, он был бы прав. Но как приятно думать, что Бог явил себя не мне, а ей. Скажи я это самой Мариэ, она, скорее всего, возразила бы, что такая болезнь, как рак, вряд ли может считаться проявлением Божьего промысла, сказала бы, что это полная бессмыслица, что это совершенно „необъяснимо“. И в этом она вся…»
Асао:
«Мне кажется, что Мариэ, справившаяся с потерей Мусана и Митио так, как она это сделала, научила нас большему, чем за все предыдущее время. Япония, в которой мы росли, была мирной, благополучной, и мы знали, что сможем идти по жизни, не очень-то напрягаясь, но и не видели в ней особого смысла. Знали, конечно, что не созданы стать респектабельными винтиками в колесах движущих общество корпораций. Да и не хотели бы ими стать.
Махнув рукой на свое будущее, мы взяли за правило не заниматься работой, которая не приносит удовольствия. Усвоили консервативно-пессимистический образ мыслей и, вероятно, такими бы и остались. Она легко с нами справлялась, да, впрочем, и мы старались никогда ей не надоедать. Легкая на подъем, она всегда была открыта радости.
Но когда ее дети совершили самоубийство, мы увидели, как Мариэ, прежде, казалось, не имевшая забот, пытается выжить под грузом сгибающего ее горя, и вот тут мы впервые подумали, что, возможно, должны относиться к жизни серьезнее. Помните, как она была раздавлена, когда филиппинская труппа сыграла ту сцену? Мне захотелось тогда оделить ее хоть частью той поддержки, которую мы от нее получили, и я рассказал ей, чем послужило для нас ее поведение после трагедии в Идзу. „Со мной случилось то, хуже чего не бывает, — сказала она в ответ, — а я все живу. Это невольно наводит на мысль, что жизнь все-таки лишена смысла, тебе так не кажется?“ И она засмеялась, засмеялась впервые за долгое-долгое время…
И все-таки мы собираемся полететь в Мехико и увидеться с ней, пока она еще способна разговаривать. Можно было поехать туда и раньше — достаточно было просто купить билеты на самолет, — но мы боялись, что Мариэ этого не одобрит. Мне так и слышались ее слова: „У меня наконец-то новая жизнь — зачем вы в нее вторгаетесь?“ Когда мы с ней познакомились, нам только-только исполнилось двадцать, и мы относились к ней с толикой благоговейного страха.
…Но теперь все готово, и мы, с камерами и микрофонами, отправляемся в Мехико. У нас нет ощущения, будто все это подготовлено какими-то сверхъестественными силами, хотя быть может…»
Асао с товарищами вылетели в Мехико десятью днями раньше Серхио Мацуно, который ожидал приезда отца. Позвонив на ферму, Мацуно договорился, чтобы их встретили в аэропорту, а потом отвезли в больницу, в Гвадалахару. Первое письмо от киногруппы пришло в тот день, когда Мацуно и его отец покидали Японию.
Прежде всегда немногословный, в этом письме Асао дал отчет во всех подробностях. Но поразили меня две цветные полароидные фотографии, выпавшие, едва я вскрыл тонкий конверт. Это была, бесспорно, работа профессионала: снимки можно было принять за кадры из фильма.
На первом Мариэ полулежала на больничной койке, опираясь о подушки. Лицо было гораздо смуглее, чем прежде, волосы, так истончившиеся, что стали похожи на вьющуюся проволоку, гладко зачесаны назад, открывая безукоризненную форму черепа. Но яркие губы, победительная улыбка и глаза — которые сделались еще больше, а тени вокруг них еще темнее, — все было в точности таким, как помнилось. Одетая в ночную рубашку, она прижимала правую руку к плоской, как доска, груди, и пальцы — что бы ни означал этот жест — образовывали знак «V», который так часто показывают ребятишки…
Второй снимок сделан был в коридоре без окон, и это объясняло, почему он такой темный, несмотря на специальную осветительную аппаратуру. В углу, сидя на корточках на каменном полу, жались друг к другу множество индейских женщин. Глаза — голубые в искусственном свете, на самом деле черные и карие — тревожно смотрели вверх, на снимающую их камеру, а на коленях лежали букеты гвоздик, гладиолусов, тропических орхидей. Вытесненные в подвальный коридор, с усталыми и озабоченными лицами, они явно были полны решимости ждать.
Асао писал мне:
Состояние Мариэ лучше, чем можно было предположить по рассказу Серхио. Мы, все трое, сумели поговорить с ней. Хотя, конечно, и недолго… Ани полегче чередуются у нее с плохими, и нам сказали в больнице, что о следующем посещении можно будет договориться, только когда станет ясно, как подействовал на нее наш визит.
«Ребята, а вы что здесь делаете?!» — вот слова, которыми она нас встретила. Возможно, Серхио говорил ей, что собирается привезти вас. А может, это было просто приветствие в «типичном стиле Мариэ». Как бы то ни было, когда мы рассказали, что до сих пор неразлучны и вместе снимаем фильмы, ей, насколько могу судить, это было приятно. Зная уже, что вы пишете что-то для фильма, она сказала:
«Даже если это и обо мне, К. все равно напишет собственную историю, ту, что дано увидеть ему, — и это так естественно, правда?» Еще она беспокоилась о названии, и она попросила нас не соглашаться с вычурными идеями, которые могут прийти на ум Серхио. Самой ей больше всего нравится «Parientes de la Vida» — выражение, часто слышанное ею у местных жительниц, когда им приходится нелегко.
Она неплохо выглядит, но голос очень слабый, слова различаешь с трудом. Произнести столько фраз стоило ей, вероятно, огромных усилий. Нам показалось, что работающие кинокамеры станут для нее непомерной нагрузкой, так что я просто щелкнул фотоаппаратом, и мы ушли. Человек, встретивший нас, сказал, что в подземном переходе между двумя больничными зданиями находится группа женщин из Какоягуа, и мы отправились туда. Сделали еще снимок. Нам объяснили, что этих женщин не допустят к Мариэ, а приносить букеты вообще запрещено больничными правилами. В результате палата Мариэ настолько безликая, что больше напоминает лабораторию или подсобное помещение.
Люди с фермы заказали нам комнаты в отеле неподалеку от музея Гвадалахары, и мы скоро приступим к делу, используя эти гостиничные номера как рабочее помещение. Буду писать. Мы тут заметили, как потемнела кожа Мариэ, стала совсем такой, как у мексиканских крестьянок, но, как сказал наш японо- мексиканский сопровождающий, прежде она была еще темнее и только за три месяца в больнице к Мариэ возвратился ее японский облик. Вкладываю в конверт фотографию, так что о впечатлении судите сами. Правда, на самом деле она немного бледнее, чем выглядит на снимке…
Мариэ была совершенно права. Я действительно обратил ее жизнь в свою собственную историю. А ведь есть еще пятилетний промежуток, о котором я вообще ничего не знаю. Пришла она за это время к ощущению «объяснимости» мира? Кто скажет… Даже проделав весь путь до больницы в Гвадалахаре, я вряд ли услышу от нее это, а возможно, и не сумею спросить. На ее потемневшем лице появится улыбка