С одной стороны к конструкции примыкает темный массив кладбища, а с трех других она окружена многокилометровыми заснеженными пустырями. Кругом навалены бетонные блоки, торчит ржавая арматура, а до окраины жилых районов отсюда не меньше получаса быстрой ходьбы. Ледяной ветер разве что не валил с ног, на улице стояло минус тридцать — или возле того.
— Где золото? — спросил я у Крысы. — А?
Стоя на обледенелом краю, лишенном элементарных перил, и глядя на чернеющие далеко внизу штыри арматуры, Крыса решил не отпираться и не искушать судьбу.
— Пощадите! — взмолился он, трясущимися руками открывая нагрудный карман. — Вот ваше золото! Заплетающимся языком он поведал нам свою подлинную историю. В армии Крыса никогда не служил, а с Дурманом его связывает не более, чем шапочное знакомство. В Питере он оказался случайно, а пизды ему дали люди, которых он попытался кинуть до нас. Крыса слышал в исполнении Дурмана истории о его питерских друзьях, и у него в голове созрел коварный план — втереться в доверие, надавить на жалость и «хватать, хватать, хватать». Да не тут-то было!
— Не убивайте, — снова взмолился Крыса. — Пощадите меня!
Спасло Крысу то, что перед таким важным делом братья почти не пили. А по трезвости люди у нас вежливые да добрые — так что Крысу даже бить не стали. Противно было руки марать.
— Сымай одежду и обувь! — потребовал Кримсон. — Поносил — и будет!
Крыса спорить не стал, и через минуту стоял на «крыше мира» совершенно голый. Никаких «своих вещей» у него к тому времени уже не осталось. Ледяной ветер в миг выдул из Крысы тепло, за десять минут (пока мы решали, что с ним делать) вся кожа у него потрескалась и пошла какими-то пятнами.
— Надо ему хотя бы одну ногу сломать! — настаивал Маклауд. — Чтобы знал!
— Лучше сбросим его вниз! — предложил я. — Это милосердно — всяко лучше, чем от холода подыхать!
— Привяжем его проволокой, да так и оставим! — возразил Фери. — Здесь не до милосердия, а его потом все равно отвяжут!
— Кто? — удивился я. — Кто отвяжет?
— Менты отвяжут, — объяснил Фери. — Этой же весной!
От таких «переговоров» Крыса совсем загрустил. Зрачки у него неестественно расширились, поглотив почти всю радужку, а голова начала бессистемно подрагивать и болтаться туда-сюда. Увидев, что он «готов», мы ушли, оставив Крысу наверху обдумывать свое поведение. Мы надеялись, что он сгинет на этих ледяных пустырях, но через несколько месяцев наши надежды развеял звонок из Москвы.
Сразу же после этих событий мы отписали Дурману, какие «друзья» приезжают в Питер, прикрываясь его именем. И ему это ни хуя не понравилось! Взбешенный Дурман настиг Крысу в Сабурово, когда тот вышел покурить на черную лестницу в панельной девятиэтажке. В отличие от наших братьев, Дурмана даже трезвого нельзя упрекнуть в долготерпении или в мягкости нравов. Опознав Крысу благодаря нашему описанию, Дурман вычислил его по тусовке и подверг настоящей расправе. А последним фактором проверки оказалась «подпись» Лана, которую тот оставил у Крысы на левой щеке. После этого с ним было уже не о чем разговаривать. Несколькими ударами в зубы Дурман сбил Крысу с ног, а затем пинками спустил с восьмого этажа по бетонной лестнице до самого выхода из подъезда. В ходе этой экзекуции кроссовки Дурмана пропитались кровью настолько, что их пришлось выбросить, а про Крысу я и говорить не хочу. В нашей истории для него больше нет места.
Как я уже говорил, не так давно «вербовщики» военкомата схватили и заточили подо Мгой нашего Кузьмича. Они полагали, что Барин будет два года горбатиться в железнодорожных войсках — но уже через неделю Кузьмич наебал стражу возле своего барака, перелез через забор части и был таков. Его возвращение совпало с днем рождения Маклауда, который мы решили отпраздновать на квартире у известного сорокомана по прозвищу Шапа.
С этим кадром нас познакомил Панаев, отрекомендовавший Шапу журналистом газеты «Сорока» — ненавидимой всеми нами до дрожи в зубах. За две недели перед описываемыми событиями я и Панаев навестили Шапу у него дома, якобы с целью дать газете «Сорока» интервью от лица нашей «молодежной организации».
Шапа проживал в двухкомнатной квартире на третьем этаже, в старой пятиэтажке неподалеку от станции метро «Елизаровская», вместе со своими папой и мамой. Эта семейка заслуживает отдельного разговора. Мама Галя, дородная сорокалетняя тварь, до такой степени выжила из ума, что разделяла все увлечения своего блудного сына. То есть писала в «Сороку», бухала и вовсю общалась с сорокоманами. Она производила впечатление потасканной привокзальной синявки, возле которой жался её муж, напоминающий высушенного алкоголем пожилого бомжа. Сам Шапа (да не уподобимся ему вовек) производил еще более отталкивающее впечатление. Невысокого роста, с вечно бегающими крысиными глазками, Шапа оказался записным героинщиком и спидоносцем. У него были какие-то претензии к Маклауду из-за того, что тот полгода назад скинул его на Черной Речке с парапета. Упав, Шапа здорово повредил себе спину и долго не мог ходить — на что и пожаловался нам своим дребезжащим, вечно ноющим голосом. За время этой встречи мы с Панаевым успели придирчиво осмотреть Шапино жилище, договориться о «будущем празднике» (разумеется, не сообщая Шапе, чей день рождения мы задумали отмечать) и дать газете «Сорока» короткое интервью. Это оказалось совсем не трудно — Шапа задавал разные вопросы (типа — почему мы ненавидим сорокоманов и т. д.), а мы с Панаевым по очереди посылали его на хуй. Под конец Шапа отчаялся хоть что-нибудь узнать и поинтересовался — может, у нас найдутся пожелания для его читателей? Тут он был прав: в этом мы никак не могли ему отказать!
Так как мы с Панаевым пили тогда белый вермут пополам со спиртом — подробности этого «интервью» не задержались у меня в голове. «Чтоб вы лишаем голимым поросли!» — вот собственно и все, что мне оттуда запомнилось. Но Шапа старательно записал нашу ругань и пьяные выкрики, а через неделю все это безобразие появилось на страницах «Сороки»— насмешив нас и раздосадовав впечатлительных сорокоманов.
Сам праздник, получивший впоследствии название «Шапа-пати», начался так. Около девяти часов вечера мы постучались в дверь Шапиной квартиры — только открыл нам вовсе не Шапа, а его мать.
— Шапы нет дома, — завила она. — И когда он будет, не знаю!
— Но мы договаривались… — начал было я, но старая сука была неумолима. — Не пущу! Ждите на лестнице!
Только благодаря посулам и клятвенному обещанию «налить» нам удалось пробраться в квартиру и засесть в комнате у Шапы. Праздник был распланирован как состоящий из двух частей — сначала мы чинно-мирно отмечаем день рождения (то есть пьем, покуда не перекинемся), а в 4.30 начинаем в квартире у Шапы настоящий погром. Но первые конфликты начались гораздо раньше, чем подступил назначенный срок.
Сам Шапа (явившийся домой только в первом часу ночи) посерел лицом, как только увидел в коридоре Маклауда. От греха подальше Шапа спрятался в комнате отца и не выходил оттуда ни за какие коврижки. Он даже предпринял несколько попыток «выписать» нас из квартиры (через отца, разумеется) — но этому воспротивилась пьяная «в говно» мать. Поллитра водки и льстивые речи Маклаудовской жены сумели вовремя перетянуть ее на «нашу сторону».
Водка лилась рекой, и постепенно стены в Шапиной комнате дрогнули и завертелись волчком, а на лицах товарищей появились первые признаки приближающейся перемены. Все чаще в ответ на замечания Шапиной матери доносилось не вежливое «извините», а куда более естественное «пошла на хуй», а кое-кто даже перестал бросать хабарики на пол. Вместо этого дымящиеся окурки стали размазывать о стены комнаты.
Начало второй части праздника положил Кузьмич. Когда настенные часы в комнате у Шапы остановились[197] на отметке «полпятого», Барин заорал «Поехали!», сорвал часы со стены и молодецким ударом разломил ходики о стенной шкаф. Я тут же ухватился за ствол огромного, в человеческий рост, фикуса, поднял цветок с пола и размахнулся изо всех сил. Керамический горшок на большой скорости врезался в невысокий сервант, вдребезги разбив стекла и совершенно разбившись сам. Во все стороны брызнули стекла вперемешку с землей, оставив у меня в руках только мясистый ствол и лохматое корневище.