локоны.
— Это кто тут стоит и скучает? — сказала она так, как говорят другу, и рассмеялась: — У нас все танцуют!
И увела Ивана в круг. По её веселому лицу, по тому, как она запросто подошла к нему, Иван подумал, что, может быть, и не надо говорить ей, кто он, и все же сказал. В ответ она рассмеялась и простодушно сказала:
— Вот ты кто! А я тебя не помню… Тогда я ещё ребенком была… Там, на мосту, увидела тебя и подумала: нет, это не наш, не журавлинский, а командировочный. К нам теперь сколько людей приезжает. А оказываетя, ты наш, журавлинский, только беглый…
— Неужели не помнишь меня? — удивился Иван.
— Вот ни столечки!
— И неправда… А помнишь, как ты с петухом взобралась на крышу нашей землянки и покатилась оттуда кубарем, а я поймал тебя, как мяч? Разве и это позабыла?
— Это помню. — Девушка смущенно взглянула на Ивана. — А ты небось и до сих пор в душе жалеешь, что поймал?
— Что ты! Я даже рад!.. Только не думал такую тебя встретить.
— Какую?
— Ну, большую, что ли…
— Удивительно, как давно это было!
И опять Настенька смеялась, а Иван любовался ею. Ему нравились и её брызжущая через край веселость, и этот её заразительный смех, и подкупающая простота в обращении с ним, а особенно то, что Настенька сразу заговорила с ним на «ты», будто они давно были знакомы и дружны…
По дороге к её дому Настенька загрустила и спросила:
— Нравится тебе у нас? — Я же дома…
— Нет, скажи правду, нравится? — Да, мне здесь хорошо…
— И все же ты сказал неправду. Кто прожил в городе, да ещё в Москве, тот на Журавли смотрит косо.
— Ну, вот ты как смотришь? Тоже в городе училась…
— У меня особая причина.
Какая причина, Иван не спросил. Они подошли к дому Закамышных и остановились у ворот. Дом стоял по соседству с книгинским домом и казался совсем маленьким.
— Мы теперь, оказывается, соседи, — сказала Настенька. — Ты будешь жить тут, у отца?
— ещё не знаю… Ночую у Григория. «Правду говорил отец: славная у Закамышного дочка», — думал Иван. Он лежал на спине, и снова пришла к нему мысль о том, как бы ненароком не нажать сигнал. Мысль эта смешила и не давала уснуть. «Вот будет весело, если подниму на рассвете ложную тревогу! — Иван повернулся с боку на бок. — Как же мне избавиться от этого сигнала и уснуть? Надо было сказать Григорию, чтобы отключил аккумулятор… Придется это сделать самому…»
А сумеет ли? Дело это для Ивана, оказывается, было привычное: в армии был шофером, водил бронетранспортер. Поэтому, выбравшись из «Москвича», Иван легко отыскал нужный ключ и отключил клемму. Снова улегся на мягкую, качающуюся постель, протянул ноги и нарочно всей ступней нажал сигнал — молчит… Улыбнулся и закрыл глаза. Думал, что теперь-то спокойно уснет, и не смог. Видимо, причиной его бессонницы был не сигнал. Тогда что же? Может, усталость: длинная дорога, встречи. Или эта непривычная постель с гудящими пружинами. А может, не давали уснуть и этот легкий, залетевший со степи ветерок, и эта давно не испытанная полуночная тишина? Иван не знал… Он лежал с открытыми глазами и невольно прислушивался и к резкому, будто кто ударял в ладоши, хлопанью петуха, и к его охрипшему голосу, и к тяжкому вздоху лежавшей посреди двора коровы, и к одинокому тявканью собаки где-то на огороде…
«Вот я и дома, — думал Иван, — лежу в «Москвиче» и в оконце вижу удивительно яркую звезду, которую, как мне кажется, не видел вечность… А дальше что? С чего начинать? Разве я приехал любоваться природой?..» Одно ему уже теперь было очевидно: слишком долго не приезжал в Журавли. И пока его здесь не было, жизнь в Журавлях стала иной, непохожей на ту, которую он знал, и как к ней теперь подступиться, не ведал… Иными стали люди, и изменились они так же незаметно, как меняется проточная вода в ставке: будто и та вода, а она уже не та, будто и те люди, а. приглядись — иет, не те… Одни постарели, другие повзрослели. На гулянке сколько было молодежи, и никто из них Ивана не знал и не помнил… И Настенька Закамышная не помнила. «…Тогда я была ещё ребенком…» Сколько же ей было лет? Была ребенком, а стала девушкой…
И опять потекли, понеслись думки — не остановить. Иван смотрел на звезду в высоком синем небе, а видел Ксению и мысленно почему-то говорил ей: «Когда-то я тебя любил, Ксюша, и именно той любовью, от которой ещё и сейчас тепло в груди… А ты поспешила замуж, и на тебя мой отец поглядывает, шофером своим сделал… А может, это одни людские сплетни?..» То он видел себя на горе Недреманной и в шуме водопада улавливал слова: «Гремят Журавли! А через чего? Через Ивана Лукича Книгу! Стало быть, сынок его? Счастливый…»; то говорил с отцом, видел суровый прищур его колких глаз, вислые усы… «Это ты что? Отмщать батьке заявился?.. Тут у нас, Ваня, каждый сам себе архитектор…»; то обнимал плачущую мать, ладонями ощущал её мелко-мелко вздрагивающие плечи; то заново слово в слово повторял свой разговор с Григорием… «Теперь все видят: идут, идут Журавли в коммунизм, и ещё как идут!.. А лодыри, Ваня, они и в единоличной жизни были лодырями и в колхозе ими же остались… Фантазируешь? А жить, Ваня, как я это разумею, надо без фантазии, а реально… сперва спроси самих журавлинцев, хотят ли они менять жизнь…»
Никогда ещё Ивану не было так тяжко, как в эту ночь. Он уткнул лицо в подушку, силился уснуть, а сна не было. В голову полезли плакучие звуки струн, и перед ним стоял молодой и похожий на Ивана Лукича дед Лука, играл на балалайке… «Так ты, Ваня, поговори, убеди старика…» «А что, Григорий, безусловно, прав: надо непременно спросить жителей Журавлей… И я обязательно и поговорю и спрошу… Надо было начать с Настеньки… Хочет она жить в новых Журавлях? Интересно, что бы она ответила? Даже как-то и в голову не пришло спросить Настеньку…»
Столбы выстроились по улице, а на столбах фонари, и шла, улыбаясь, навстречу Ивану Настенька… Он тоже улыбнулся и уснул…
XXII
Близилось время косовицы. Дни стояли сухие, знойные. Журавли опустели, в домах остались старые да малые. Возможно, тут повинны были и жара и обычное в эту пору года безлюдье в селе, а возможно, существовала какая-то иная причина, только наш Иван загрустил. Был он молчалив и чем-то озабочен. Живя у Григория вторую неделю, | он, казалось, и не подумал вынуть из чемодана | карандаши, которые так любовно отточил ещё в Москве, а к голубым листам кальки и к сверну-тому трубкой ватману даже не притрагивался.
Григорий в эти дни был в тракторном отряде. Культивировал пары, готовился к уборке хлебов.
Но каждый вечер он, пропитанный вонючей гарью, приезжал на своем «Москвиче» домой и почти до утра, усталый, но возбужденный и веселый, вместе с Галиной достраивал дом. Ивана удивляло это упорство брата, а особенно то, как Григорий, не жалея сил, замешивал глину с соломой и закладывал ею потолок. Больно было смотреть, когда Григорий и Галина, изгибаясь под тяжестью наваленной в ведра глины, поднимались на чердак. Однажды Иван решил помочь брату и невестке. Он взял лопату, чтобы замесить глину. Григорий усмехнулся и, вытирая рукавом пот со лба, сказал:
— Брось, Ваня, не натужься… Я же знаю, в душе насмешки строишь над нашими стараниями, а за лопату берешься. Дом мой, и с ним я сам управлюсь…
— Какие тут насмешки, — ответил Иван. — Хотел подсобить, и все… Меня, Гриша, скажу правду, удивляет такое старание твое и Галины… Целый день вы на работе, а ночью толчетесь, как домовые… Откуда эта сила? Или вы двужильные?