дурацкая, робкая, в глубине души самоуверенно надеющаяся – это ее и убило – мысль: дома никого не было, она разделась до трусов и встала перед узким высоким зеркалом, с двумя тумбочками с резными карнизами по углам, – мамино зеркало, мама и с детства она вслед за ней называла его «туалетом»; она смотрела на себя, в первую минуту прищурившись от инстинктивного страха, и так, прищурившись, осталась довольна собой, – несколько секунд поборолась с трусливым желанием отойти и одеться – и, наконец решившись, собрала все свое мужество и широко открыла глаза… Зеркало как будто ее ударило. Боже мой. Боже, Боже мой… Замирающим взглядом она скользила по себе сверху вниз – веки как будто тянула друг к ДРУГУ умоляющая, испуганная сила. На книжной полке в правом углу лучистым пятном расплывалась старая фотография. Боже мой… Шею окольцовывала темная прерывистая морщина. Глубокая послеродовая складка пересекала живот. Колени – ее колени! – были похожи без колготок на две кричаще несимметричные опухоли. Груди с потерявшими форму сосками устало смотрели вниз… Она вспомнила интервью со стриптизершей в бульварной газете: «подложенный под грудь карандаш должен упасть». Карандаш… Линейчатый свет от каскадной люстры обливал ее одинокую фигуру полосатой мертвенной желтизной. Она решилась – стыдясь перед собой за себя, – спустила трусы до колен, посмотрела на… показалось ей – порыжевшие, раньше были темнее, и даже как будто развившиеся волосы, потом повернулась спиной… этого не могло быть, об этом она не подозревала, – она бросилась к туалету, выхватила из ящика зеркало, испуганно и нетерпеливо задрожавшей ногой сорвала трусы – повернулась спиной к окну и поднесла зеркало к ягодице… ужаснулась так, что лицу стало жарко, и после этого – на душе обреченно спокойно: ягодицы были рыхлыми, чуть не ноздреватыми внизу – как Мишина детская греческая губка, – она не сразу восприняла это на себе, но потом вспомнила, как видела это на пляже у других, – бросила зеркало на софу, рискуя промахнуться и разбить – страшная примета, – и медленно, надеясь никогда больше не встать, опустилась на стул. В голове не было ни одной мысли – потом неохотно, вяло всплыло воспоминание: Наташа говорила, что надо сидеть в тазу с соленой водой – кожа подтягивается… Сидеть в тазу. Господи. Устало – и почти равнодушно – подумала: теперь днем – никогда. И к лету другой купальник…
Сто семьдесят третий повернул с кольцевой направо – к умирающему островку бутаковских садов, окруженных россыпью городских тлеющих углей. Черная осень. Она вспомнила облетевший липовый парк напротив метро «Аэропорт», двадцать лет назад, – стволы, как погасшие черные свечи на медном блюде. Каждый месяц тогда был неповторимо красив – даже ноябрь, похрустывающий первым нетающим, сахарным снегом. Двадцать лет пронеслось – тогда бы она не поверила, что их не заметит. Мише завтра четырнадцать… В ней поднялась такая любовь – нежность и жалость – к сыну, что задрожали глаза. В понедельник она спросила его, заранее подавленная подсчетом предстоящих расходов: «Кого ты собираешься пригласить?» Миша поднял на нее ореховые бархатные глаза – ее глаза двадцать лет назад – и небрежно сказал: «Никого. Я еще не так стар, чтобы отмечать юбилеи». Она стала его уговаривать – искренне, даже с ожесточением, его неожиданный отказ всю ее виновато перевернул, – но сын стоял на своем, она его не убедила, хотя под конец чуть не плакала – это уже нужно было и ей… Почему он отказался – Боже мой, неужели постеснялся стола? Раньше все столы были на одно лицо – а сейчас на дне рождения у Димы Сморчкова детей угощали киви… Конечно, она купила торт – какую-то кооперативную дрянь, других нет, наверное, с химическими красителями, с надписью «ТОО» на дряблой картонной коробке – как красная тряпка на быка, действовала на нее эта кричащая на каждом углу аббревиатура… Ну ничего, мой мальчик, ничего. Когда-нибудь и это закончится.
Разрывая тягостную цепь воспоминаний, она повернула голову – и мягко натолкнулась глазами на незнакомые, смотревшие на нее глаза.
В середине салона стоял мужчина – и смотрел на нее.
Она не успела отвести взгляд – он отвел первым. Ему было лет сорок, может быть, сорок пять: мешала велюровая синяя шляпа, скрывавшая волосы – впрочем, оставлявшая гладкие, не тронутые сединою виски. Она задержалась на нем на мгновение – ведь он смотрел на нее, и это смутило и почти взволновало ее – и почувствовала физическое, инстинктивное желание поправить прическу; но почти сразу же это ощущение- мысль – что на нее смотрит молодой («интересный», сказала бы мама) мужчина, затянула болотом лишь на миг отстранившаяся жизнь – она вспомнила вдруг сегодняшнее замечание директрисы: «В третьем „А“ безобразная дисциплина. Дети как будто спустились с гор!» – и, переживая, вернулась в слепое окно. Сто семьдесят третий огибал умирающие сады – за окном ничего не было видно.
Оставалось еще самое большее десять минут, и в ней, разбуженное надеждой, вспыхнуло нетерпение. Жизнь казалась непрерывной цепью физического и душевного насилия над собой, но после каждого пройденного звена дарила хотя и короткую, но передышку. Еще раз, два, три… четвертая остановка. Дождь вдруг усилился, огромной кошкой зацарапался в гулкую крышу. Она машинально взглянула вперед – не потому, что там можно было что-то увидеть, а потому, что в том направлении был ее дом.
И опять она не успела отвести взгляд, он легко и плавно отвел его первым – и этим скользящим движением как будто погладил ее по лицу. У нее вдруг сбилось дыхание, и щекам стало жарко; она незаметно, медленно разогнула отдыхавшую правую ногу, выпрямилась и, осторожно перебирая пальцами левой руки, пауком вцепившейся в пластмассовую веревку, собрала их в небрежную изящную кисть. Голову чуть направо… чуть-чуть – левый полупрофиль всегда ей нравился больше. Все эти движения она проделала почти механически, а когда осознала их, то в первый момент растерялась и удивилась себе – и рассердилась на себя: «Оптимизм, пессимизм, как жить дальше… Немного же тебе надо!» Но душа ее счастливо улыбалась – хоть разум как будто неприязненно отстранился от души. Она вдруг поняла, что уже давно – казалось, очень давно – незнакомые ей люди (и знакомые тоже!) на нее не смотрели