и я решил, что меня отведут переночевать в какую-нибудь солдатскую палатку, а потом отправят в Моздок.
Но Иван подвел меня к стоявшему тут же в поле автозаку — машине для перевозки заключенных с железными перегородками, нечто вроде камер. Меня положили на землю, я полчаса пролежал лицом вниз. Потом подняли, заставили раздеться догола, прощупали мои вещи, разрешили одеться и провели в автозак. Провести ночь мне предстояло в железной камере, на холоде, в полной темноте.
Я начал ощупывать стены и потолок и обнаружил, что выше моего роста все покрыто ледяной коркой. Я решил, что не сумею дожить до утра — замерзну.
Меня окликнули из соседней камеры автозака. Выяснилось, что там сидят трое чеченцев. Они сказали, что их сильно избивали.
Я улегся на узкую железную скамейку и натянул всю одежду на ноги и голову, пытаясь соорудить нечто вроде мешка. И всю ночь растирался, приседал, отжимался — разгонял кровь. Очень мучило, что негде было справить нужду. На ботинках окоченели огромные куски снега и грязи, я их аккуратно отломил, помочился в них и отложил в сторону.
Наутро опять повели на допрос в штабную машину. Сергей Андреевич исчез, вместо него были какие-то молоденькие офицеры. Они потребовали, чтобы я написал, почему у меня с собой икона.
— Чего-то тебе наш полковник не доверяет, — задумчиво сказал Иван.
Целый день я провел на улице, возле штабной палатки. Меня посадили на какой-то ящик, охранять поставили солдатика с автоматом. Рядом находилась штабная баня — приезжали мыться какие-то генералы. Неподалеку стояли «Грады», которые время от времени стреляли по Грозному. Какой-то снаряд внезапно полетел вертикально и начал падать обратно. Народ разбежался, а снаряд взорвался неподалеку, что всех очень развеселило.
Вечером меня снова отправили в автозак, где уже было гораздо больше людей. Оказывается, пока я сидел на улице, грузовичок успел прокатиться в соседнее село, там взяли одиннадцать чеченцев и распихали по камерам. В той камере, где я находился, было семь человек, и восемь в соседней. Уже было гораздо теплее, но спать было сложно: места на скамейке хватало только четверым, и ночью мы менялись.
Утром нас вывели в туалет и всех пятнадцать заключенных согнали в один отсек автозака. Было чудовищно тесно, не пошевелиться, но потом мне сказали, что нам еще повезло: в этот отсек забивали и по сорок человек. Машина тронулась.
Я был уверен, что нас везут в Моздок. Но по каким-то только им понятным приметам чеченцы определили, что автозак едет в следственный изолятор Чернокозово.
Автозак останавливается. Слышен звук открывающейся внешней двери, затем — нашей секции. Нам приказывают выходить по одному. Выбираемся из машины, спрыгиваем на землю. Команда:
— Руки за голову! Смотреть вниз!
Тюремщики боятся, что заключенные увидят их лица. Мы должны смотреть себе под ноги, озираться запрещено. Лиц, собственно, не видно и так: большинство охранников — в масках. Гуськом проходим по узкому коридору из колючей проволоки. Нас подгоняют дубинками. Я выхожу последним. Меня не бьют: человек из автозака крикнул конвоирам, что я журналист.
Помещение, в которое нас загнали, рассмотреть не могу. Стоит поднять глаза — тут же следует удар дубинкой. По команде все раздеваются догола, начинается обыск.
Фильтрационный пункт Чернокозово в самом лояльном Москве Наурском районе Чечни в советские времена был обычной зоной. В годы правления Масхадова сюда сажали по приговорам шариатского суда. В январе 2000 года российская группировка поспешила перестроить зону под следственный изолятор. Размеры тюрьмы довольно скромные, бараки для большого числа заключенных отчего-то не функционировали, и в 18 камерах основного здания содержалось около ста пятидесяти человек. Как мне потом рассказали, правила обращения с заключенными в Чернокозове в точности совпадают с условиями содержания приговоренных к смертной казни.
В складках одежды я попытался спрятать ножницы и деньги, но мой тайник был мгновенно обнаружен. У меня отобрали часы, очки, книжку, медные крестики, которые я нашел в развалинах грозненской православной церкви, выломали из ботинок супинаторы. Выдали картонку с описью конфискованного.
Крики, мат, побои… Жаловаться и протестовать бессмысленно. Врач из МЧС осматривает задержанных, на его глазах избивают людей, но он не обращает на это ни малейшего внимания.
Нам разрешают одеться, заталкивают в камеру. Приказывают встать к стене спиной к двери, руки над головой, ладони должны быть обращены к глазку. В таком положении мы проводим часа три. Трудно определить, который час — вероятно, пять вечера. Все очень сильно падают духом, когда меня помещают в общую камеру: раз уж корреспондента могут загнать в этот ад, то остальным вообще не на что надеяться.
Потом нас переводят в пустую камеру, снова заставляют встать к стене с поднятыми руками. Садиться запрещено. Мы в бетонном мешке. Площадь камеры — метров 25, в единственном окне нет стекла, решетка забита ватой из матраца. По стенам — двухэтажные железные нары: 15 коек.
Меня поразило, что чеченцы мгновенно смирились с тем, что происходит. Если кто-то пытался присесть, измученный многочасовым стоянием у стены, его сразу же заставляли встать сами заключенные.
Моих сокамерников начинают вызывать на допрос. Стоит человеку выйти — его тут же начинают колотить дубинками. Всю короткую дорогу от камеры до кабинета дознавателя, метров пятнадцать, арестанта избивает охрана. Людей бьют непрестанно. Крики жертв хорошо слышны в нашей камере, и мои товарищи по несчастью напряженно вслушиваются.
Меня вызвали одним из последних — часов через пять. За дверью сразу же принялись избивать дубинками. Каждый охранник старался попасть побольнее.
Допросом то, что происходило в кабинете, где сидел дознаватель — парень лет двадцати пяти, — можно было назвать с большой натяжкой. Поначалу он спросил, где находится мой дом и что расположено рядом. По всей вероятности, он знал этот район Москвы и пытался выяснить, тот ли я, за кого себя выдаю. Потом вяло поинтересовался, с кем из полевых командиров я встречался в Грозном. Я сказал ему, что все эти сведения можно найти в моих репортажах. Дознаватель не вел протокола, только редко черкал что-то на грязном обрывке бумаги. На столе лежали мои документы. Его очень интересовало, почему у меня в паспорте стоит американская виза. Весь допрос продолжался минут десять. Я попытался стрельнуть сигарету — бесполезно… Меня отправили обратно.
В камере мы еще какое-то время стояли.
К двери подошел пьяный охранник и спросил: «Курить хотите?» Кто-то ответил утвердительно, и он запустил через окошко в двери слезоточивый газ. Полчаса все откашливались. Я попытался следовать инструкциям, которые помнил по книгам о ГУЛаге: быстро помочился на кусок тряпки и стал дышать через нее. Это помогло: кажется, я меньше страдал, чем другие. Слезоточивый газ нам запускали в камеру три раза.
Когда всех моих сокамерников избили и допросили, нам забросили семь матрасов: спать мы должны были по двое, без одеял и подушек. В полночь подошел охранник:
— Даю пятнадцать секунд на то, чтобы улечься. Тот, кто не успеет, будет стоять всю ночь.
За считанные секунды все упали там, где нашли себе место.
В камере было очень холодно, не больше ноля градусов. К счастью, с одним из сокамерников мне удалось поменяться одеждой. Еще в Ханкале у него отобрали кожаную куртку и бросили взамен рваную солдатскую шинель, которая была ему мала. Я отдал ему свою куртку — шинель гораздо лучше спасала от холода.
Спать было почти невозможно: всю ночь за стеной кого-то истязали, и время от времени стены тюрьмы оглашались воплями. Первые три дня заключенных избивали круглосуточно — перерывов не было вообще. Доставалось и людям из нашей камеры, но главным образом били «старожилов». У нас такому изощренному избиению подвергался только один человек — Асланбек Шаипов из села Катыр-Юрт. С ним я познакомился еще в автозаке на Ханкале. Его подозревали в том, что он боевик. Каждые два-три часа его выводили из камеры и били. У него была совершенно синяя спина, выбиты зубы, он не мог стоять, не мог