Чарующая, величавая музыка ширилась, росла; и минутами Сергею казалось, что он уже не в вагоне, а бог знает где — в каких-то Рогачах, в проезжей грязноватого трактира, куда загнала ночная непогода бездомного горького неудачника Лихарева и богатую, избалованную жизнью барышню Иловайскую. В ночном разговоре у камелька раскрылась ей красота пропащей, но все еще живой русской души, испытавшей и нищету, и горький суд совести, и подвиг любви, и мученичество, и всепрощение…
Какова была она, эта барышня Иловайская?
Может быть, такая, как эта юная полуночница, что сидит напротив без сна, глядя в потемки своими «непроглядными» глазами.
О чем она думает?
Перебирая в памяти пряжу чеховского рассказа, Сергей видел, что в нем все есть: мелодия, тональность, гармония и даже оркестровка.
Нужно суметь «взять» ее…
В начале двенадцатого приехали в Тверь. Духота сделалась нестерпимой. Сережа оделся и вышел из вагона. На резком морозном ветру закружилась голова.
Высокие окна вокзала бросали полосы света на платформу. Поравнявшись с вагоном первого класса, Сергей услышал знакомый уже горловой сипловатый голос. Пассажир в дорогой шубе поманил проходившего мимо кондуктора.
— Вот что, сдай-ка, братец, эту телеграмму. Потом зайдешь ко мне в вагон. Понял? Спросишь Су Б эрина.
— Слушаю-с! — приложив рукавицу к козырьку, кондуктор почтительно принял заказ и зашагал по платформе.
— Пойдемте, Антон Павлович! — сказал пассажир, взяв под руку спутника.
Смутившись, Сергей быстро прошел мимо.
Неожиданно грубый окрик «Сторонись!» заставил его отшатнуться.
У подножки тюремного вагона шагал взад и вперед повязанный башлыком конвойный солдат. Тяжелая шашка на ходу била его по ногам.
Поодаль старик в ветхой, облезлой шубе задыхающейся скороговоркой просил о чем-то щеголеватого жандармского офицера в сдвинутой на лоб круглой барашковой шапке.
Офицер слушал его, опустив глаза. Потом сунул за обшлаг шинели какую-то бумагу и медленно пошел в сторону вокзала.
— Ваше высокородие!.. — воскликнул старик в отчаянии, семеня вслед за ним по скользкой платформе. Голос его сорвался. Ветер ерошил жидкие волосы.
У Сергея вдруг глухо и тяжело забилось сердце. Он повернулся и без цели пошел против ветра в дальний конец платформы.
В голове поезда мерно пыхтел приземистый паровоз с широкой трубой.
Черный человек со смоляным факелом возился подле больших с алыми спицами колес. Керосиновый фонарь шагов на двадцать освещал расчищенные от снега рельсы. Дальше среди сугробов глядели подслеповатые глаза стрелок. А там, за ними, — непроглядная снежная ночь. Россия…
Шевельнулась еще неясная мысль о том, что у них отныне одна судьба и одна дорога. И если он хочет стать художником, он не сможет, не посмеет дальше жить только своим.
Вьюга заметает тропы, в потемках от страха звонят колокола, в отчаянных снежных полях крутится ветер, вагоны с решетчатыми окнами катятся из ночи в ночь, а Лихаревы бродят без угла и пристанища, и негде им голову приклонить.
Свеча в фонаре оплыла и грозила погаснуть. Только в открытой печурке еще рдел березовый жар. Мужик в рваном тулупе и сдвинутой на лоб шапке неподвижными злыми глазами глядел на огонь. В пустой темноте шла какая-то возня, слышался сиплый плач ребенка и убаюкивающие причитания матери. Порой разгорался огонек самокрутки, освещал чей-то толстый нос и лохматые усы. Здесь и там звучал грубый смех и хриплый, надтреснутый кашель.
Девушка неподвижно сидела в своем углу.
Он скорее почуял, чем увидел ее блеснувшие в темноте глаза.
Давеча, у Китайгородской стены, он совсем по- мальчишески радовался неожиданной удаче, близкому празднику. Мир казался простым, ясным, праздничным. И вот сейчас он вдруг начал оборачиваться к Сергею какой-то новой, незнакомой стороной. Между всем тем, что он видел, слышал и передумал за последние часы в дороге, была какая- то тайная, внутренняя связь. Он еще не понимал ее, и это его мучило.
Но вот опять застучали колеса. Музыка вернулась в душный, насквозь прокуренный вагон, набитый измученными людьми.
И вдруг он понял, что «мелодией» чеховского «На пути» была бесконечная жалость к человеку в его одиночестве, беззащитности и горькой нищете.
Сквозь непобедимую дремоту он с болью слышал горький детский плач и не знал, где это было: «там» или наяву.
Сергей вздрогнул и широко открыл глаза. Светало. В вагоне сделалось холодно. Все тело сводила ломота. Скамейка напротив была пуста.
Вошел старый, весь заметенный снегом кондуктор и, вздыхая, начал заправлять закопченный фонарь. Свеча замигала розовым светом, и еще ярче показалось окошко, налитое густой синевой зимнего утра. В вагоне было тихо.
«Ушла», — подумал Сергей, оглянувшись.
Поезд стоял на маленькой станции среди старых елей в зимнем уборе. За стенкой вагона глухо перекликались голоса невыспавшихся людей.
Вот еле слышно, тонко прозвонил третий звонок. Поезд нехотя тронулся.
Тут в последний раз он увидел девушку в черном. Она стояла на платформе, провожая глазами бегущие вагоны. Потом повернулась и пошла через калитку возле станционной водокачки по тропинке, прорытой среди глубоких сугробов.
«Ночевала тучка золотая…» — вспомнил Сережа и улыбнулся ей вслед.
Его никто не встречал. Да и встречать было некому. Никто ведь не знал ни дня, ни часа его приезда.
От крика ли извозчиков, от вагонной духоты или от резкого, пахнущего дымком колючего морозного полдня немного кружилась голова.
Ночь, глухая и неспокойная, похожая на сон, не осталась там, в душном прокуренном вагоне, все еще следовала за ним по пятам, и, стоило на минуту сомкнуться усталым глазам, она вновь овладевала его душой. Тогда все, что он видел вокруг в тонком голубом дыму — вереницы зданий, дворцовых решеток, одетых в серебро скверов, казалось ему только волшебной праздничной декорацией, за которой прячется совсем иное.
Вот и Казанская, и знакомый подъезд, и лестничные перила, по которым в былые годы Сергей привык съезжать, лихо закинув на плечи полы пальтишка.
У Трубниковых его ждала шумная встреча. Впрочем, дома он застал только маленькую Нюсю и няньку Теофилу.
Нюся тотчас же доложила, что папа с Олей уехали к бабушке в Знаменское, а мама в городе и вскоре вернется.
На столе вмиг появилась золотисто-смуглая копченая рыба, пироги с вязигой, маринованные рыжики и графинчик не то со святой, не то с грешной водой.
В прихожей зазвенел колокольчик. Раскрасневшаяся с морозу Мария Аркадьевна, подняв вуалетку, только всплеснула руками. А нянька уже тащила в гостиную ворох подушек: «Чай, с поезда этого, бог с ним совсем, в голове ревет…»
— Ревет, нянечка, ревет, — поддакивал Сергей, разглядывая смеющуюся тетю Машу.
В гостиной, как и прежде, блестел навощенный паркет, морозная парча на окнах искрилась