только интерпретатором».

Второе — чувство музыкального колорита. Оно было присуще Антону Рубинштейну в высочайшей степени.

Его, Рахманинова, игра изо дня в день бывает разная. «Пианист — раб акустики. Только сыграв первую пьесу, испытав акустику зала и ощутив общую атмосферу, я знаю, в каком настроении проведу весь концерт…»

В каком-то отношении это нехорошо для него, но ему кажется, что «для артиста лучше никогда не быть заранее уверенным в своей игре», чтобы избежать рутины.

Считает ли он, что жизнь артиста-исполнителя отрицательно влияет на его творчество?

Это во многом зависит от индивидуальности артиста. Например, Штраус и Рубинштейн способны были разграничивать сочинение и исполнительство чуть ли не по часам в рамках одного дня.

«…Лично я нахожу такую двойную жизнь невозможной. Если я играю, я не могу сочинять, если я сочиняю, я не хочу играть… Возможно, это потому, что музыка, которую мне хотелось бы сочинять, сегодня неприемлема. А может быть… причина совсем иная… Уехав из России, я потерял желание сочинять. Лишившись родины, я потерял самого себя. У изгнанника, который лишился музыкальных корней, традиций и родной почвы, не остается желания творить, не остается иных утешений, кроме нерушимого безмолвия нетревожимых воспоминаний».

В. Рахманинов с женой в саду у озера на вилле Сенар.

Сезон был закончен в Испании.

В Сенаре в последних числах марта 1935 года стоял жуткий холод. В тумане сквозили горы, покрытые снегом до самой подошвы. И все же для композитора это был рай!

Детей и внуков ждали в этом году не раньше июня. Стало быть, впереди два месяца невозмутимой тишины. Они были нужны ему, чтобы вывести в море огромный корабль нового замысла. Он вынашивал его годами, хранил в этом «нерушимом безмолвии нетревожимых воспоминаний», а может быть, сам того не сознавая, носил его в сердце своем всю жизнь.

В свое время указывалось, что главная тема Третьей симфонии Рахманинова основана на мелодии древнего духовного стиха «Светлица тихая». До сих пор эта догадка не нашла своего четкого подтверждения. Первоисточник напева не был обнаружен. Остается предположение, что еще в далекие годы в числе многих других тема была занесена в записную книжку композитора и дожидалась своего часа.

Все в этой мелодии привлекало Рахманинова: плавность ритма, неторопливая истовость движения, как в знаменных напевах, передающая глубокую сосредоточенность души человеческой, нерушимую веру в свою правоту.

От поры до времени она приходила к нему на память, особенно в минуты глубокого отчаяния, которое иногда им овладевало. И порой у него мелькала мысль, что, может быть, в этом напеве, простом и величавом, таящем возможности широкого развития, и скрыт тот истинный образ родины, России, который он так настойчиво искал в музыке еще в свои молодые годы?..

Десять лет отделили Вторую симфонию от Первой и почти тридцать лет — Третью от Второй.

Тема во всех трех одна, но не одинаковы смысл, глубина и средства воплощения. Нет сомнения в том, что та же симфония прозвучала бы совсем по-иному, если бы он создал ее на родине.

В начале тридцатых годов, будучи в Каннах, Сергей Васильевич навестил русского писателя Ивана Алексеевича Бунина. Дойдя до калитки крошечного садика, он увидел небольшую, очень ветхую дачу. Внизу, над деревьями и скатами черепичных крыш, голубыми блестками сверкало море.

Жена писателя Вера Николаевна проводила его на пристань. Возле дощатого причала, среди других, качался большой белый бот с подвернутым парусом. На корме, расставив крепкие босые ноги, одинокий матрос в белой шапочке, темном свитере и парусиновых штанах подвязывал блок на гафеле. Издали Рахманинов принял его за мальчика, но, подойдя вплотную, понял свою ошибку. Все же только по глазам, серым и зорким, можно было узнать его. Холодно вопрошая, они взглянули на гостя. И вдруг привычная маска этой бунинской ледяной сдержанности дрогнула. Он сразу же все припомнил: Ялту, Чехова и даже «Ноктюрн» Майкова о тополях и гальционах. Как ни странно, с той поры они встречались мельком всего лишь несколько раз. Бунин и обрадовался, и почему-то смутился, и, чтобы сгладить минутную неловкость, тотчас же предложил гостю пройтись под парусом до ближайшего мыска. Оба с юных лет любили шлюпочный спорт. Затаив улыбку, Рахманинов глядел на твердые жилистые руки Бунина, загорелые и огрубелые от ветра и соли.

Позднее часа два просидели на веранде. И тут во многом они резко разошлись, даже поспорили. Невозможно было устоять перед той ослепительной, поражающей силой ясновидения, непогрешимой точностью глаза, с какой этот большой русский художник двенадцать лет спустя здесь, на чужом берегу, воскрешал образ исчезнувшей России. Оба, и гость и хозяин, каждый по-своему любили ее. Но в душе гостя не было отклика на непримиримую враждебность ко всему происходящему там, наяву, с которой не мог расстаться. Бунин. Его острый озлобленный ум тщетно искал для себя какого-то выхода. В его сарказмах сквозила бессильная и безнадежная тоска. Рахманинов слушал его с чувством жалости и досады.

Обоим равно претила та шумная и бессмысленная возня, которую вели вокруг русские эмигранты. Бунин в общении с «собратьями по перу» был подчеркнуто неприятен. Один, наедине с совестью, он таил от всех свою любовь, ненависть и неизбывную боль. В страшные дни войны, в жестокой нужде, почти в нищете, он не пошел ни на какие сделки с врагами русской земли. Рискуя жизнью, сам в течение четырех лет укрывал у себя на даче журналиста, которому грозила смерть от рук оккупантов.

Оба, и гость и хозяин, любили ту, которой нет. Другой они не знали. Один не умел, а другой не хотел узнать.

— Кто же мы здесь? — спрашивал музыкант. — Что же нам, русским художникам, есть чужой хлеб за океаном или тут, в Приморских альпах, беречь свою смешную, никому не нужную «дворянскую честь», даже не попытавшись понять то, что происходит там, по ту сторону?.. — И не получил ответа.

Так и расстались они с грустью, но каждый при своем, ни в чем не убедив друг друга.

Незадолго до смерти Бунин писал Телешову в Москву: «…Я сед, худ, но еще ядовит. Очень хочу домой…»

И вот сейчас в Сенаре, ранним апрельским утром, Сергею Васильевичу почему-то пришла на память эта давняя встреча.

Горы и водная гладь пропадали в тумане. Но над самым берегом среди густой муравы стояли три молодые березки, его гордость и предмет неустанных трудов и огорчений. На ветвях чуть колышутся пурпуровые сережки, вздрагивают едва раскрывшиеся клейкие листочки.

Так же вот стоят они где-то на берегу Оки и будут стоять вечно, над лугом и над пашней будут звенеть жаворонки, с поля веять в лицо теплым березовым дымом и чьи-то до странности знакомые глаза будут глядеть на него с заботой, укором и печалью.

Ну что ж? Одной заботой боле, Одной слезой река шумней, А ты все та же — лес, да поле, Да плат узорный до бровей.

Он провел ладонью по глазам.

Вы читаете Рахманинов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату