возрождения! Таким образом, повысить итог моей деятельности теперь уже трудно… Это значит, что в жизни своей я не сделал всего того, что мог, и что сознание это не сделает моих остающихся дней счастливыми…»
Эти невеселые строки написаны в разгар работы над Третьей симфонией, которую многие считают вершиной всего творческого пути Сергея Рахманинова. Он писал это письмо на пороге нового концертного сезона. Зимой и весной ему предстояло выступить в семидесяти концертах в Америке и Европе. Это была та беспощадная, непримиримая требовательность к себе, которая сделала его великим художником.
Весной 36-го года в письме тому же адресату он заметил, что к концу каждого сезона он идет «под хлыстом»; говоря о репертуаре, признался, что своих вещей играть не любит. Ставит в программу «две-три штучки для видимости». Любимые его программы — это Шопен, Лист, потом Бах, Бетховен, Шуберт. «… Модернистов не играю. Не дорос!»
Лучшим скрипачом назвал Фрица Крейслера, лучшим пианистом — Иосифа Гофмана (когда тот в ударе). Лучшим дирижером — Артуро Тосканини, лучшим оркестром — филадельфийский.
Две моторные лодки покачивались на привязи подле пристани.
Одна — широкая, белая, устойчивая, надежная — для семейных выездов с детьми.
Вторая — быстроходная. Ее он водил только сам, никому не доверяя. Ее длинный, красного дерева корпус с золоченой надписью «Сенар» был выстроен «на сто лет». На «Сенаре» музыкант нередко состязался в скорости с озерными пароходами.
Каждое утро, если только не было проливного дождя, ровно в половине девятого внизу у пристани раздавался мерный удаляющийся стук мотора.
Получасом позже он возвращался. И с боем стеклянных курантов на камине Сергей Васильевич, чуть порозовевший на озерном ветерку, входил в столовую.
Всегда спокойный, немногословный, очень подтянутый, он даже в своей любимой домашней клетчатой куртке выглядел безупречно одетым.
В конце мая незыблемый распорядок жизни был отчасти нарушен ради приезда четы Сванов, которых Сергей Васильевич очень любил. Вслед за Сванами приехал из Лондона Иббс — европейский импрессарио Рахманинова — для согласования программы концертов на будущий сезон.
За час до обеда Рахманинов предложил гостям прокатиться по озеру. Вечер выдался на диво. Озеро было тихим, как пруд.
Оторвавшись от пристани, «Сенар» птицей полетел по гладкой воде, отразившей вечернее небо и синий контур Пилата.
Пристань уже исчезла из виду за мысом, когда Иббсу пришло на ум показать мастерство. Вопреки обыкновению Рахманинов охотно передал ему руль, а сам сел на скамью с гостями. Но едва он успел сесть, как произошло нечто невероятное. Иббс, дородный, круглолицый, румяный и очень самоуверенный человек в очках, хотел, очевидно, сделать крутой вираж, но лодка закружилась и стала быстро крениться на левый борт. Рахманинов встал, большими шагами подошел к растерявшемуся Иббсу, оттолкнул его и взял руль в свои руки. Винт уже громко трещал в воздухе, борт касался воды, и тяжелый бот готов был опрокинуться и накрыть собой пассажиров. Екатерина Николаевна Сван закрыла лицо руками. В эту минуту лодка выровнялась и, описав полукруг, легла на обратный курс. Никто не проронил ни слова. Молча вышли на пристани. Только войдя уже на веранду, Рахманинов глянул лукаво на все еще бледного Иббса и тихо засмеялся.
— Ну, ну!.. Только, чур, ни слова Наташе, а то она не позволит мне больше кататься на лодке!
В незапамятные годы он писал Ре: «Всего боюсь: мышей, крыс, жуков… разбойников… темноты…»
Страх перед смертью, перед неведомым тяготил его годами. Но вот сейчас, когда она пролетела так близко, что едва не задела его темным крылом, он этого страха почему-то не почувствовал.
Гости уехали, и вновь симфония овладела его помыслами неразделимо. Финал, как и все вообще финалы, за немногими исключениями, удовлетворял его мало. Но ему казалось, что в целом симфония хороша, правдива и, главное, нова по замыслу и воплощению.
И настал день, когда на последнем листе партитуры появилась бисерно-мелкая надпись: «Кончил. Славу богу. С. Р. 6. VI. 1936 г.». Но еще до тридцатого июня он продолжал править отдельные голоса.
А затем ради артрита на левом мизинце скрепя сердце пришлось почти на месяц уехать. В пользу лечения он верил мало.
«В источнике Экс ле Бэн, по-моему, самая обыкновенная вода… и вокруг этого сооружен целый город, казино, курзал и т. д….
…А у нас в Сенаре цветут флоксы и лилии…»
В июле он писал Вильшау:
«…В рулетку я не люблю играть; за дамами ухаживать поздно; знакомств не завожу; работать не позволяют; даже читать не рекомендуется. Ну и что же? Зеленая тоска! Считаю дни до отъезда… До нашего дома отсюда на автомобиле 344 километра. Приятно будет удрать…»
В Сенаре дни и часы он считал совсем по-другому. На первых порах, пока не настало время играть, он с утра до вечера работал в саду, где почти все было создано из ничего своими руками. Нередко уже в сумерках белела среди клумб его длинная согнутая фигура. В садовых перчатках он без устали выбирал осколки камней из густого дерна, чтобы ему привольнее было дышать.
В погожие дни под ветвистым кленом в саду пили чай «по-ивановски» — с булочками, куличом и спелой малиной. Разговоры за столом, разумеется, были тоже «ивановские». В коротких репликах Сергея Васильевича, жены и дочерей оживали тени исчезнувших лет. Гувернантка внучки Софиньки Леля Малышева прожила без малого пятнадцать лет в семье. Когда она слушала эти рассказы, ей казалось, что она видит все наяву: и сестер Скалон, барышень за пяльцами, и липы, и пруд, и березы молодого парка, слышит скрип ворота и раскатистый смех Александра Ильича Зилоти. И неизменно во всех воспоминаниях незримо жила Марина, «наша Маша», бесценный незабываемый друг всей семьи.
В 22-м году удалось выписать Марину на несколько недель в Дрезден. Но год спустя она скончалась в Москве от молниеносного рака…
Лето шло на ущерб.
Читая по утрам газеты, композитор чем дальше, тем больше хмурился. Мир уже сотрясали первые пароксизмы лихорадки. В Испании кипела война. И нередко Рахманинову мерещилось эхо далекого грома, долетавшего в этот рай из глухих горных ущелий.
В октябре 1936 года в Ливерпуле состоялся, наконец, фестиваль русской музыки, задуманный еще до войны, в 1913 году дирижером Генри Вудом.
Тотчас после фестиваля, не дожидаясь рецензий, Рахманинов выехал в Америку и сразу же окунулся в лихорадочную работу перед премьерой симфонии. Он правил голоса днем и ночью, дома и в дороге. Сдав выправленные листы в одном городе, он переезжал в другой, где его ждали новые. В купе спального вагона, на вокзалах в ожидании пересадки он сутулился над зелеными оттисками линотипа.
Вскоре начались репетиции. Он сидел в ложе, следя за каждым штрихом в оркестре, за палочкой и седеющей головой Леопольда Стоковского. Иногда он улыбался, порой же хмурился и, стиснув руки, привставал с места.
Настало шестое ноября.
По гулу праздничной толпы он старался угадать, как примет она его детище — Третью симфонию. Восторженно? Едва ли.
Может быть, только горсточка русских, рассеянная здесь и там в огромном зале, почувствует эту музыку, его исповедь, обращенную туда, на восток, к его народу.
Но вот и она, его «Тихая Светлица», как бы из дали времен мерной поступью кларнета, виолончели и валторн входит в зал.
Она звучит как эпиграф к эпическому повествованию.
И вдруг словно взвился нежданным всплеском занавес. И за ним… За ним даль неоглядная степей, могучих вековых боров, медленных рек, богатырских туч. Ее широкий напев соткан из множества