Однажды в ранних сумерках, подстригая розовые кусты подле ворот, Рахманинов увидел за калиткой пожилого человека в соломенной шляпе. Смущенно поклонившись, тот назвался сотрудником «Музыкального курьера» и попросил разрешения побеседовать. В нем не было и тени присущей всем «газетчикам» развязного апломба.
Подумав немного, композитор впустил его вопреки укоренившейся привычке. Дотемна они курили в камышовых креслах на террасе, ведя вполголоса неторопливый разговор без участия карандаша и блокнота. Чутье не обмануло на этот раз музыканта. Существо беседы было опубликовано с большим тактом.
Рахманинов говорил с остановками низким, ровным, глуховатым голосом.
Он чувствует себя призраком, блуждающим в чуждом мире. Он не может отказаться от старой манеры письма и принять новую не может. Его музыка, его реакция на музыку остались прежними, теми же, что в России, где он прожил счастливейшие годы своей жизни. И это обязывает его пытаться творить прекрасное. Новые формы музыки происходят, как ему кажется, не от сердца, а от ума. Ее композиторы больше рассуждают, чем чувствуют. Они не способны заставить свои творения, по выражению Ганса Бюлова, «ликовать». Они размышляют, анализируют, вычисляют, вынашивают, но только не «ликуют».
Может быть, они сочиняют в духе времени. А может быть, этот «дух времени» еще не нашел своего выражения… Ему кажется, что эти соображения отвечают на вопрос собеседника о том, что он понимает под современной музыкой. Почему она новая? Она стареет сразу же после рождения.
Он надеется, что не все сказанное будет опубликовано, по крайней мере до его смерти.
«Я не буду очень обрадован, — пошутил он на прощание, — если какой-нибудь формалист отхватит мне пальцы, которыми я дорожу для фортепьянной игры. Это не политика. Я просто держу свои мнения про себя. Я вообще слыву за молчаливого человека. В молчании залог безопасности»».
В июне дошло до Сенара долго странствовавшее письмо из Москвы от В. Р. Вильшау.
«Сирень в цвету, — писал он. — Это время года и сирень всегда напоминают мне тебя. Здесь каждый играет твои концерты, Рапсодию, «Корелли», прелюды. Играют хорошо, но не так, как ты…
…На концерте Игумнова я встретил несколько молодых пианистов. Они спросили меня, что я знаю о Рахманинове: «Пишете ли вы ему? Пишет ли он вам? Ах, если бы он был здесь, мы понесли его на наших плечах!»
Отвечая, Рахманинов писал о неизбежном отъезде из Европы, об организуемом осенью в Америке фестивале из его сочинений. Ему лично фестиваль этот представляется как бы подведением итогов.
«Наступает время, когда ты уже не сам ходишь, а тебя ведут под руки. С одной стороны, как бы почет, а с другой — поддерживают, как бы ты не развалился… Знаю одно, что, работая, чувствую себя внутренне как бы сильнее, чем когда отдыхаю…».
Традиционный европейский фестиваль музыки после оккупации Австрии был перенесен из Зальцбурга в Люцерн. У большинства участников не было желания ехать в город, захваченный гитлеровцами.
Кроме Рахманинова, выступили европейские эмигранты: из Италии — Артуро Тосканини, из Германии — Бруно Вальтер и из Испании — Пабло Казальс.
Фестиваль был обставлен с большой помпой. Всеобщее внимание привлекал магараджа Индорский, маленький смуглый толстяк в чалме с длинным хвостом, занявший со своей свитой сорок мест в зале.
Рахманинов играл Первый концерт Бетховена и свою Рапсодию.
Итак, жить в Сенаре оставалось всего четыре дня. Шестнадцатого августа Рахманиновы должны были быть в Париже, а восемнадцатого — на пароходе.
Последний день был отравлен шумным вторжением семейства магараджи, изъявившего желание осмотреть дачу знаменитого музыканта. Только к вечеру утих, наконец, этот гам.
Ночью Наталия Александровна слышала из комнаты мужа покашливание и слабый запах табачного дыма. Около часу тихонько звякнула дверь на террасе.
Газеты в Париже пестрели паническими заголовками. По улице Риволи громыхали танки. С часу на час ждали объявления мобилизации.
Что было на душе у Татьяны Сергеевны, никто не знал. В этом она была дочерью своего отца. Она, шутя, пререкалась с Сашкой, прямо глядела в глаза застенчивыми темно-серыми глазами и просила о ней не тревожиться.
— Я не пропаду. Помни это! — твердила она отцу.
Он купил ей крохотную, увитую виноградом, зимнюю дачу в сорока милях от города.
Глядя на дочь, он думал: «До чего же Таня похожа на бабушку Бутакову!» Словно раньше он не замечал этого сходства….
Двадцать третьего августа в сумерках огромный корабль с погашенными огнями, ведомый буксиром, вышел в море.
Такова была шутка судьбы! Первому и последнему рейсу Рахманиновых в Америку через океан сопутствовал тот же тайный страх. Под тяжелым колышущимся покровом океанской воды глаза немецкой субмарины подстерегали корабли. Под ударом ее смертоносной торпеды равно беззащитны были и маленький шаткий «Бергенсфиорд» и огромный плавучий город «Аквитания».
Наступил вечер, и в потемках пропали огни Франции.
Возвращение Рахманиновых из Европы было окутано строгой тайной. Мысль о встрече с репортерами внушала композитору отвращение. Неоценимую помощь в этом оказал капитан «Аквитании», не объявив имени музыканта в списке пассажиров.
Весть о мобилизации во Франции настигла путешественников в дороге.
Поздним вечером, когда пустели палубы корабля, Сергей Васильевич выходил на корму и глядел с непонятным упорством на пенистый след от винтов, бегущий по темной неспокойной воде на восток. Глядел долго, покуда утомленные глаза не застилались слезами. Дул сильный южный ветер. В разрывах облаков временами мигали звезды.
Как ни странно, но именно в эти горькие часы он почуял первое движение нового замысла, которому, как он думал, суждено подвести конечный итог его долгой и трудной жизни в музыке.
Пробыв два дня в раскаленном Нью-Йорке, переехали на дачу в Лонг-Айлэнд.
Внешний покой плохо мирился с постоянным страхом за судьбу дочери, зятя и внука.
При всей нелюбви к радио Рахманинов часами просиживал возле репродуктора, ловя противоречивые вести из Европы.
С наступлением длинных вечеров на даче сделалось неуютно. Бывало, и в Ивановке его всегда тяготили эти осенние потемки в деревне. Потянуло в город, к освещенным улицам.
Рахманиновский фестиваль состоял из трех концертов. В последнем прозвучали Третья симфония и «Колокола».
Композитора глубоко тронуло приветствие от певцов Вестминстерского хора, прочитанное руководителем последнего доктором Вильямсом:
«Одной из величайших радостей, доставшейся нашей молодежи, было петь вместе с филадельфийским оркестром под Вашей дирижерской палочкой. Вы ведь знаете, что они все влюблены в Вас, как в человека. Может быть, это звучит несколько наивно и сентиментально, но они говорят, что Вы самый милый и очаровательный человек в мире… Это относится к Вашей абсолютной искренности и Вашему большому благородству…»
Когда Сергей Васильевич из-под тяжелых век глянул на обращенные к нему юные лица, восторженные, сияющие, что-то дрогнуло у него в душе.
Ценой огромного напряжения душевных и физических сил достался ему этот фестиваль.
Едва ли не впервые за эти двадцать лет он вновь поднял свою «магическую палочку», так поразившую молодежь Вестминстерского хора, и под ее взмахами как бы заново родились и «Остров мертвых», симфония и «Колокола».
Он неизменно отклонял все предложения дирижировать лучшими оркестрами, боясь за свои руки пианиста.