— О, не за что! — хмыкает он. — Это для меня счастье…
— Всего хорошего, месье.
Когда дверь за ним захлопывается, он все еще там — размахивает руками, кривит рот.
— Какое чудесное знакомство, — слышу я его голос по ту сторону двери.
Лицо матери отнюдь не сияет, но оно и так-то сияет редко. Я помню всего четыре эпизода в жизни, когда она смеялась (в четыре раза больше, чем отец). Ее лицо словно создано для того, чтобы хранить время. Даже в глазах цвета известняка, когда-то, должно быть, красивых, теперь залегли годы, правильным и биологически заданным образом, подобно слоям в осадочной породе.
— Мы понятия не имели, где ты, — произносит она.
— Я знаю.
— Мог бы оставить записку.
— Прости, мама.
— Как будто мне делать больше нечего, кроме как беспокоиться: может, ты умер, или умираешь, или не знаю, что еще. Как будто я…
Она тянется к вешалке за платком, на мгновение ее речь прерывается, а когда возобновляется, то в голосе звучит раздражение, естественное для человека, которого внешняя сила выгнала из насиженного угла.
— Ради всего святого, сними пальто. Сапоги, естественно, грязные. Впрочем, можешь не беспокоиться, чистить их времени все равно нет. Наши гости уже за столом.
С самого первого дня, когда мы начали брать жильцов, мать настаивала на том, чтобы называть их гостями. Мне всегда казалось, что за оболочкой показной ласковости тлеет надежда. Гости ведь уходят…
Тем временем три молодых человека, сидящие сейчас за нашим столом, производят впечатление людей, намеренных остаться. По возможности, навсегда. Вначале мать поклялась никогда не принимать студентов на том основании, что они-де едят слишком много хлеба. Однако в Латинском квартале выбор в этом смысле не слишком велик. Студенты многочисленны, как звезды, и неистребимы, как крысы.
Эти прибыли разом: развеселая троица с юридического факультета. Они немедленно взяли моду именовать мою мать мамашей — обращение, которое она ненавидела, но чувствовала себя обязанной отзываться. Их имена значения не имеют. (Я их все равно забуду, стоит мне выйти из комнаты.) Назовем их в соответствии с характерной чертой каждого, по порядку, начиная с наименее влиятельного. Кролик: кроличье лицо, кроличья душа. Далее идет Ростбиф, прозванный так за пристрастие к одноименному мясному блюду (слишком дорогостоящему для нашего скромного пансиона) и за привычку поедом есть окружающих. Завершает список Рейтуз — я нарек его так за широченные нанковые панталоны с плетеными штрипками ржавого цвета, в которых он щеголяет летом. Сын руанского мирового судьи, Рейтуз из наших постояльцев самый богатый, из чего следует, что он за полторы тысячи франков в год ночует в бывшей спальне моего отца (в компании тех, кого он с собой привел). Кроме того, ему подают кофе во внутренний дворик, где он пьет его под липами.
Когда мы входим, студенты поглощены предобеденным ритуалом травли четвертого постояльца: отставного профессора ботаники восьмидесяти лет. Студенты зовут его Папаша Время. Этим они выражают отнюдь не почтение. Папаша носит потрепанный галстук и полирует туфли яичным желтком. В течение последнего года он, чтобы оплачивать квартиру, распродает свои труды, посвященные орхидеям, том за томом. И все равно он должен за два месяца. Мать давно бы выселила его, если бы он не был старым другом семьи — хотя ни она, ни он никогда не вспоминают прошлое.
— Папаша Время! — восклицает Ростбиф. — Дружище, у вас застряло что-то в бороде.
— Что такое? Я не…
В дополнение к прочим своим недугам Папаша Время практически глух. Раньше он выходил к обеду со слуховой трубкой, но студенты завели привычку бросать в воронку гренки.
— Вон оно! — восклицает Ростбиф. — Вижу! Жук. Только вообразите, господа, в бороде у Папаши Время обитает целая колония всякой живности.
— Надо бы их потравить, — косится Кролик.
— Только не это, друг мой, это слишком противно! Лучше пригласим величайших ученых Франции. Им будет интересно полюбоваться видами, доселе неведомыми человечеству.
— Шарлотта, — мать аккуратно расправляет на коленях салфетку, — какие чудесные груши.
Так она меняет тему разговора. Одновременно это ее способ скрыть свои экономические махинации, ибо она особенно щедра на похвалы тому, что стоило ей меньше всего. Груши, к примеру, обошлись в два лиарда за штуку. Картофель (слегка подгнивший) куплен за десять су. Цену баранины она самолично сбила до франка пятидесяти сантимов. В этом порядке и будут петься дифирамбы.
— Благодарю вас, мадам.
Шарлотта обносит обедающих блюдами и отвечает еле слышным голосом. Она как будто в другом мире. Наверное, все еще чувствует на своей руке прикосновение губ Видока. Вот она выходит из комнаты, вот вплывает обратно. Наливает Кролику сливки в винный бокал. Она порывается отобрать у меня тарелку, прежде чем я начну есть, но я предупредительно похлопываю ее по руке.
Она улыбается мне заговорщицкой улыбкой, я отвечаю ей тем же. Потому что еще не знаю, что она вот-вот сделает.
— У месье Эктора, — во всеуслышание объявляет она, — сегодня случилось настоящее приключение.
Студенты один за другим отрываются от тарелок, кладут ножи и вилки и смотрят на меня. Разговор умолкает.
У матери мгновенная реакция.
— Эктора сегодня весь день преследовал совершенно ужасный человек, — сообщает она. — От него несет спиртным, волосы у него сальные, и я не знаю, что еще.
Проходит несколько секунд: студенты думают, стоит ли счесть это за объяснение или только за затравку. Они уже решают снова взяться за приборы, как суфлерский шепот служанки заставляет их замереть.
— Видок.
Я вижу, как смоченные вином губы Ростбифа кривятся в подобии улыбки.
— Только не этот негодяй! — восклицает он.
— И вовсе он не негодяй! — Шарлотта хлопает себя фартуком по затылку. — Он ночной кошмар любого преступника, именно благодаря ему мы… мы можем ночью спать спокойно.
— Лично я в его присутствии не решился бы заснуть.
— Даже задремать, — соглашается Кролик.
— Милейшая Шарлотта, разве вам не говорили? Ваш драгоценный Видок — просто-напросто жалкий преступник.
— Ложь!
— Разрази меня гром, если вы правы. Позвольте вам сообщить, что он бывал почетным гостем в самых знаменитых исправительных заведениях Франции.
В глазах матери мгновенно вспыхивает раздражение.
— Такого не может быть. Он ведь из жандармов?
— «Из жандармов», — повторяет Рейтуз, поправляя очки на своем греческом носу. — Как хорошо вы выразились. Заключенный в тюрьму мерзавец предлагает свои услуги в качестве шпиона — профессия, для которой требуется лишь абсолютное бесстыдство и полное отсутствие страха. Нечего удивляться, что Видок так в ней преуспел.
— Я скажу вам, что слышал, — вступает Ростбиф. — Прежде чем закончился его срок, он заложил всех своих друзей до последнего, лишь бы выслужиться перед новыми хозяевами.
— «Заложил». — Мать прищуривается. — Что означает это слово?
— Означает «предал», мамаша Карпантье.
И вдруг — взявшись словно бы из ниоткуда — над столом и блюдами, как дымок, заструился тихий голос.