смотрел телевизионную программу о прибытии в Америку первой группы бывших военнопленных. Когда Иеремия Дентон, проведший семь лет в застенках у вьетнамцев, подошел к микрофону и сказал: «Боже, благослови Америку», Оуэн внезапно почувствовал, как по щекам у него ручьем потекли слезы.
Вскоре после этого события в университет прибыли представители ВМС набрать добровольцев во флот. Оуэн не собирался записываться, но когда прочел утром в студенческой газете объявление: «Не становитесь послушными маленькими нацистами, прекратите записываться во флот», он отправился на собеседование. Протестующие перед зданием пытались физически преградить путь добровольцам. Оуэн, бывший заядлым пятиборцем, без труда прошел внутрь. Он написал заявление и отправился на медкомиссию. К огорчению молодого человека, он был признан негодным в связи с травмой колена, полученной во время тренировки. Затем последовали долгие поиски работы.
В течение четырех лет по окончании института он пытался устроиться в полдесятка полицейских участков Калифорнии. Каждый раз изувеченное колено становилось непреодолимой помехой. В отчаянии он предложил подписать отказ от страховки. Но на это никто не пошел.
Двадцать девятую годовщину он встретил в том же регионе, куда по зову сердца отправился Дуайт – на камбоджийско-таиландской границе. Там он от имени Международного комитета спасения помогал беженцам из Камбоджи, где у власти находился террористический режим Пол Пота. Потом пришло сообщение о смерти отца, и Роберт вернулся домой на похороны. За это время он еще дважды пытался поступить на службу в ВМС и в морскую пехоту, но оба раза на рентгеновских снимках врачи видели, что колено повреждено. Когда парень уже уходил, врач посоветовал ему потрудиться на правительство в какой-нибудь другой области. Сейчас Оуэн работает на Капитолийском холме.
Недавно за ужином в китайском ресторане Джорджтауна он поведал мне свою длинную историю и в заключение сказал, что наконец понял, как обрести душевное спокойствие. После многих попыток найти место, где бы он мог доказать себе, чего стоит, Роберт наконец пришел к мысли, что «если и когда придет испытание, я заслужу медаль за храбрость или погибну».
В последовавшей затем тишине нам принесли печенье «со счастьем», и мы раскрыли пачку. На записочке значилось: «Ваша мудрость помогла избежать многих опасностей».
Мой друг Барнаби прислал мне из Парижа письмо на четырнадцати страницах. В нем он высказывал нечто вроде сожаления и объяснял, какое значение для него имел тот факт, что он не попал на войну. (В отличие от меня, его не призывали, а если бы такое случилось, он не попытался бы уклониться.) Он упоминал очень известного писателя, которого знал лично и который в подпитии всегда рассказывал в компании, что служил летчиком-истребителем во Вьетнаме. (На самом деле ничего подобного не было.) Но Барнаби понимает, в чем проблема этого человека, и ссылается на Хемингуэя, сказавшего однажды, что если писатель хотя бы год проведет на войне, он сможет до конца жизни писать о ней.
Он вспоминает, как встретил в баре Вермонта человека. Тот был рабочим-строителем и в течение недели, вооружившись луком, охотился в лесу на оленя. Он пригласил Барнаби, сидевшего за соседним столом, выпить с ним и рассказал о годе, проведенном во Вьетнаме. Там этот человек был пулеметчиком на речном патрульном катере. Через три года после этой случайной встречи на экраны вышел «Охотник на оленей».
«Когда мы выпили пива, пошел сильный дождь. Стоял холодный ноябрь. Я предложил ему пересесть поближе к огню, но он отказался, сказав, что у него есть плащ-накидка и что он три дня идет по следу подранка, которого рассчитывает настичь на закате. Мы пожали друг другу руки, и он растворился в холодной вечерней сырости. В нем не было ни грана страха, и я знал, что он считает меня тряпкой – ведь я не был во Вьетнаме, – но не затаил зла, возможно потому, что я очень внимательно его слушал».
Барнаби подробно останавливается на смысле слова «клятва». 'Я знал [117], что мы поклялись поддерживать нашу страну. Хотя я никогда не любил фразы «Сделай для страны или умри за нее», но у меня всегда появлялся комок в горле, когда я слышу клятву на верность. Мне слово «клятва» кажется самым прекрасным в мире… Выполнить клятву бывает совсем не просто, но клятва бывает твердой настолько, насколько тверд человек, который ее дает. Я никогда не узнаю, насколько тверда моя клятва'.
И Оуэн и Барнаби, очевидно, искали нечто: проверку на мужество, шанс на самовыражение в более суровых обстоятельствах, чем те, что предоставляет гражданская жизнь. В мирной жизни все идет по накатанному: институтские экзамены, трудовой стаж, любовные приключения, виндсерфинг. Думаю, что рассказы об уклонении от призыва, об участии в антивоенных демонстрациях отдают нарочитой бравадой, за которой их авторы прячут тоску по неполученным армейским ощущениям.
Один мой приятель, принимавший участие во множестве демонстраций, признался мне, что страшно разочарован, поскольку ни разу не испытал действие слезоточивого газа: «Это была бы моя война». Другой говорил, что, перед тем как идти на призывную комиссию, принимал большие дозы ЛСД, что, после понятных осложнений, привело к тому, что его забраковали. Забавный и в то же время горестный рассказ. Это рассказ о его войне.
Всюду здесь видна скрываемая зависть. Я ее, во всяком случае, чувствую. У меня есть несколько друзей, побывавших во Вьетнаме. Один из них служил в спецназе, другой в армейской разведке, третий работал на ЦРУ. Они каждый день видели смерть и сами смотрели ей в лицо. Теперь они женаты, счастливы, хорошо работают; их не мучают ночные кошмары, они не расстреливают бензоколонки из М-16. Всем им присуща доброта, которую я редко встречаю у других, и их душевная сила, приобретенная, по моему убеждению, на войне, идет от знания: «Моя жизнь висела на волоске, но Бог меня миловал».
Слово «ветеран» на латыни означает «опытный». Но это не тот опыт, который мы получаем, выпивая по чайной ложке пресный, разбавленный напиток жизни. В своей необыкновенной книге о Вьетнаме под названием «Слухи о войне» Филип Капуто пишет: 'Мы проходили старые уроки страха, трусости, храбрости, страдания, жестокости и товарищества. Но более всего мы изучали смерть, которая приходит в том возрасте, когда человек считает себя бессмертным. Мы все один за другим лишаемся этой иллюзии, но в мирной жизни она исчезает постепенно, за долгие годы. У нас [118] этот процесс занял мгновение, и мы за недолгие месяцы превратились из детей в зрелых пожилых мужчин'.
Здесь они узнали нечто, чего нельзя постичь вне полей сражения: 'между мужчинами [119] устанавливается такая же близость, как между любовниками. И даже еще более тесная. В отличие от любви между мужчиной и женщиной, эта близость не требует признаний, клятв и бесконечных подтверждений. Она не пройдет от неосторожного слова, скуки или разлуки, которые могут разрушить брак; ее может оборвать только смерть. Но иногда и смерть оказывается не в силах этого сделать. Два моих друга погибли, пытаясь вытащить с поля боя трупы товарищей. Эта преданность, простая и бескорыстная, чувство принадлежности друг другу были единственными стоящими вещами, которые мы узнали на войне. Все остальное там чудовищно.
В основе высказывания доктора Джонсона, что «каждый человек думает прежде всего о себе, если он только не солдат», много детского, много романтики и жажды славы. В контексте того, что пишет Капуто, может быть, стоит согласиться с доктором в том, что, ни разу не надев формы, в нашу эгоистичную эпоху мы лишили себя последней возможности выполнить обязательство в отношении более ценного, чем мы сами: спасти жизни товарищей.
В калейдоскопе различных историй легко пропустить главное: во Вьетнаме американские солдаты сражались не за демократию, не против коммунизма, они воевали друг за друга.
Психиатр доктор Артур Эгендорф, служивший во Вьетнаме в частях разведки, а ныне занимающийся частной практикой, был одним из основных авторов отчета для Конгресса «Наследие Вьетнама». В нем он пишет, что для тех, кто не побывал во Вьетнаме, неучастие в событиях «почти не повлияло на их душевное здоровье и уж, во всяком случае, не вызвало психических заболеваний. Возможно, некоторые действительно переживали чувство вины, но в большинстве случаев следует говорить лишь о легком недомогании» Чувство вины – серьезной вины – все еще, спустя тринадцать лет, отзывается ночными кошмарами у тех, у кого, подобно другу доктора Эгендорфа, уничтожили всю часть, пока тот находился в разведке. У этого человека возникла амнезия на имена товарищей, погибших во время той атаки: «Мы вместе пошли к Мемориалу павшим во вьетнамской войне, и он буквально не мог удержаться, чтобы не потрогать стену, поскольку ему было безумно стыдно, что он не может вспомнить имен погибших. Вот это, – заканчивает Эгендорф, – в трезвом понимании и есть чувство вины».