«Три богатыря». Но молитва у Паши всё не выходила.
— В чём дело? — спросил её режиссёр.
— Руки!.. — сказала она отчаянно. — Они мне мешают. И тогда режиссёр приказал принести пилу.
— Они тебе мешают, так давай их отпилим, — сказал ей режиссер, и она испугалась.
— Нет, — категорически сказала она.
— Нет! — сказала она и отвела, спасая, руки, и руки ей больше не мешали!
Ах, как это было здорово сделано!
Боже! Как славно это было сделано!
Боже, из какой ерунды, из какого сора вырастают правда и жизнь в искусстве!
И фильм был снят. А после они с Куравлёвым (Вспомнил! Его героя звали Аркадием, но это совсем не имеет никакого значения). Они сидели с Аркадием на скамейке и плакали, прощаясь, потому что он должен был вернуться к суровой своей жене. И это был один фильм. И был фильм ещё и другой. И этот фильм был о Жанне. Это был совсем иной мир. Как тот, как там, как тогда, когда очутился он в Датском королевстве…
Почему? Потому что он был рожден духом Жанны? Или Паши духом?
Её обыденная жизнь была хоть и наполнена добротой, была её жизнь суетна и даже — пуста, даже нарочито-карикатурна, нелепа, словно понарошку, а настоящее начиналось в кадре, когда становилась она Жанной — Девой Орлеанской. И там, в музыке ли, в срывающемся ли её голосе — слышно было дыхание самого времени…
Жанна вырвала её в другую реальность, в реальность, где царствует дух и которая создана была духом.
Это, как… как князь Мышкин вырвал из средней актёрской массы Смоктуновского, как Хлудов — Дворжецкого, как… Наверное, это как барон Мюнхаузен, когда он берёт себя за косичку и вытаскивает, выдёргивает себя из болота обыденной жизни, — говорит мне Проворов, когда стоим мы уже на площадке третьего этажа.
— Это то действие, это такое действие, которое переводит жизнь в другую реальность… которое переводит жизнь из реальности, где главное — тело, материя — материальное главное, в реальность духа, в реальность жизни духа, в духовную реальность. И после такого действия жизнь тела представляется ничтожной и… и даже второстепенной. Это жизнь второго порядка, — говорит он.
— Я не знаю, что такое гениальность, — говорит он. — Я не решусь сказать, что Панфилов гениален, или сказать, что гениальна Чурикова, но, что фильм они сделали гениальный — это я знаю. Он переворачивает душу.
Мы стоим на площадке третьего этажа, и дальше следует лестничный марш на четвёртый, а сзади у нас большое окно и рядом, направо, две ступеньки, ведущие к двери квартиры, в которой одну комнату снимают Женя со Светой. На этих ступеньках сколько уже раз мы сидели, выкуривая все наши сигареты в бесконечных разговорах, казалось о важном, но, вообще-то, обо всём на свете, выкуривая и складывая «бычки» в переполненную консервную банку. Иногда нас здесь, в этой квартире, было много: и Гриша Слуханов, Юра Гаврилин, Пётр и я, и, конечно же, Женя со Светой. Здесь из наших не бывал лишь Серёжка Казаков, потому что он уже, как Женя и Света, окончил институтский курс и отбыл куда-то на Север, в какую-то там Якутию, но я с ним даже не переписывался. Переписывались с ним только Женя и Пётр. Женя ласково называл его: Казачок, а Проворов говорил, что Серёжка в профиль похож на Мефистофеля (ему только рожки пририсовать), а в фас на Александра Блока. И это правда.
Мы стоим перед дверью, дожидаясь, когда нам откроют, и я ещё не знаю, что это в последний раз, что я больше уже никогда не переступлю порога этой квартиры.
Весной, сразу после госэкзаменов, Женя и Света поженились. И это была прекрасная пара, я никогда не видел больше рядом двух таких красивых и счастливых людей.
И вот мы в их комнате. Проворова здесь любят, и я не знаю, за что. Свете я как-то сказал, что в детстве он называл себя иногда Ильёй, и она теперь только Илюшей его и зовёт, а остальные иногда говорят ему: Дед. Это его так Серёжка Казаков решил когда-то назвать. Это когда у Петра ещё борода была. Такая же, как у Жени. И, вообще, я думаю, что бороду он отпустил, подражая Жене. Она у него тоже от самых глаз начиналась, а на нижней губе он мысочек аккуратненько выбривал, как и Женя это делает. Но у Жени она густая и чёрная, а у Петра, если приглядеться, оттенков много намешено: от рыжего до чёрного — пегая у него борода была. Бороду он уже сбрил, а вот имечко — Дед, так и осталось за ним. И ему это имя очень нравилось. Дед — в этом есть что-то… что-то уважительное… что-то… что-то… ну, это, это как Хемингуэя на Кубе Папой звали. Да.
Мы и не заметили, как имечко это в компании нашей к нему прилипло. Но Света звала его ласково Илюшей.
Да, славная это была пара. Света — воздушно-белая куколка и Женя — высокий красавец смотрелись очень хорошо. Они и по отдельности смотрелись всегда хорошо, и неизвестно, кто лучше. Она была светленькая и румяная пухленькая умница, которая всегда очень хорошо одевалась, и умела следить за собой, потому что мама её была женщина с деньгами, и поэтому от Светы всегда хорошо пахло кремами и духами какими-то совсем не русскими, с ароматом едва уловимым, тонким, нежным, и от этих ароматов и она казалась ещё более нежным лепестком. Её… любили. Её провожали глазами, её глазами любили, да и я, откровенно говоря, волновался, глядя на её коленки, вокруг которых волновался край её юбки.
А Женька был в залысинах и в бороде — этакая аккуратная, этакая кокетливая мужская небрежность. Он и до аспирантуры много времени проводил за книгами, и Проворов откровенно удивлялся, как это нашел Женя время, чтобы увлечь Свету. Как нашел он время, чтобы увлечься ей… Когда мы вошли, он только голову на миг поднял от стола:
— Я щас, — сказал и протянул нам толстый том: — Тут интересно. — И ногтем по тексту подчеркнул. Голос у него — баритон, но он будто не из голосовых его связок берётся, а словно в верхней части груди его образуется, резонируя там и образуя бархатные и низкие обертоны.
Света была в некоем подобии халатика, этакой пелеринке розовой и воздушной. И такой короткой, что аж выше коленок… Она чмокнула своего «Илюшу» и сразу подхватила поднос с чайником и чашками:
— Я на кухню.
В книге, на подчёркнутом ногтем месте, рассказывалось про какого-то Папу Римского, имени которого я уже не помню, да и век, в котором произошла эта история, тоже вылетел из моей головы — так давно был чудный тот вечер в Дегтярном переулке. Но помню, помню эту историю про Папу Римского. Он умер, и его готовились хоронить со всеми почестями, и раздели его, чтобы омыть тело его и чтобы одеть в чистые и торжественные папские одежды. Они раздели умершего Папу своего, они раздели его и вдруг увидели, что он женщина. И это был уже папский конфуз. Это конфуз был уже вселенский. И с тех пор, говорилось в той толстенной книге, и с тех пор, говорилось в ней, когда умирает Папа и весь католический мир скорбит о смерти католического наместника Бога на земле, то кардиналы, избрав нового на место прежнего, собираются в некоей зале, имеющей свод в виде низкого купола, у которого в средней его части есть дыра. А с наружной стороны свода есть ступеньки и есть кресло в виде трона. И у этого трона вместо сиденья тоже дыра. Как раз на том самом месте.
И претендент на должность католического наместника Господа Бога на Земле садится голым задом в это кресло, а торжественные и облачённые в красные одежды кардиналы устремляют свои взоры вверх, чтобы убедиться в натуральности мужского члена претендента. И только после этого имя нового Папы провозглашается на весь католический мир, который сразу же возрадуется.
Вот какая история была рассказана той учёной книгой. У Жени эти учёные книги везде: и на полках, и стопками на полу. И из-за этого маленькая их комнатка стала ещё меньше, но на стопках книг можно сидеть.
Тема будущей диссертации Жениной — Елизавета Петровна. Но книги здесь не только по восемнадцатому веку — здесь всё, здесь даже Булгаков есть, и античность есть — всё… А так в комнатке только маленький низкий столик, стул да диван. С диваном этим история была. Когда ребята только въехали в комнату, диван этот кишел клопами. Женя сбегал в хозмаг, купил всякой дряни против клопов, но ничего их не могло извести. Такие стойкие экземпляры попались.