переезд его невозможен, потому что сразу изменится точка отсчёта. Потому что, если он пишет здесь, то это критический взгляд русского человека на русскую действительность. А если он то же будет писать за рубежом, его вещи будут иметь другой оттенок, оттенок критиканства… нет, я не могу… не смогу передать точно смысл его слов. Но мне кажется, он произнёс слово «клевета».
— Выдумываешь ты всё, Дед… Не мог он такого сказать.
— Знаете, я так уверен был прежде… Нет, мне кажется, так он и сказал… в действительности, — говорит Пётр, но в глазах его я не вижу уверенности. Хотя… хотя и мне кажется, что я слышал это интервью. Но я не стану говорить об этом вслух.
— Ты какой-то половинчатый. Недоделанный ты какой-то, Дед!.. — упрекает его Гришка. — Да и какой ты Дед, в самом деле?! Ты и не Дед вовсе. Ты!.. Ты не то Петрушка, не то Илюшка какая-то. Серединка на половинку. Ха, да и только! — обзывает его Гришка и отворачивается. Это он сердится так. Он добрый, он славный. Просто он любит крайности.
— Ты не обижайся на него, Дед, — говорит Женя.
— У нас сегодня особый день, — говорит он. — Светик сегодня впервые на работу вышла. Шеф (это женин руководитель) её в читальный зал Библиотеки Академии Наук устроил. Сокращенно БАН. Она мне утром говорит, я в баню пошла, понимаете? Она у меня в БАНе работает. В бане, понимаете? Какого?!
— Кому шайки-лейки? — смеётся Света. — А может, спинку потереть, — понижает она голос и глазками так делает. Ну, как тут устоять!
— Ладно, — говорю я и вздыхаю. — Три спину.
— Щас! — говорит, а голосок как у лисоньки.
— Щас! — говорит, а глазками томно так делает сквозь опущенные ресницы.
— Шас, — говорит и со спины заходит, а там уж и пускает веселые свои кулачки в прогулку по моей спине. Ох, спинушке моей!..
— В Париже сейчас хорошо! — говорит Гришка.
— Тебе-то откуда знать?
— Я-то уж знаю!.. Знаю. Я-то уж… Свобода. Понимаешь? — сво-бо-да!
— А здесь ты чем не свободен?
— Мир должен меняться, — говорит он. — Я хочу, чтобы джинсы (ну, хоть арабские какие-нибудь) вышел за угол и купил.
— Ты о джинсах или свободе?
— Я о том, что мир должен меняться. А джинсы — это один из атрибутов меняющегося мира. Джинсы — символ свободы.
— Если серьёзно, то это должно быть смешно, что джинсы могут быть символом свободы. Не книги, а джинсы.
— Книги — это для одних, а джинсы — для других, — говорит Женя, и только по глазам видно, что он смеётся.
Вообще, этот разговор давний. И суть его в том, что «должно же что-то меняться», потому что «так же нельзя», но когда мы начинаем говорить о том, что бы нам хотелось в этом изменённом мире, всегда эти «маяки» кажутся Проворову мелкими. Такими, ради которых и языки-то драть не стоит. Но мы дерём, потому что за мелочью этой видится нам нечто иное, что выразить мы просто не в силах, что не по нашему уму, может.
— Ты просто не замечаешь перемен, а мир наш постоянно меняется, — говорит Петя. — Я старше, и поэтому помню, как мать замерла у чёрного раструба репродуктора в марте пятьдесят третьего. «Мам, мам!..», а она плачет: «Что-то теперь будет»? И было. Страна совсем другая стала.
— Дед, — говорит ему Гриша, — ты, наверное, действительно старый, раз не видишь ничего. Мир застыл. Мы живём, отгороженные от цивилизации. Мы изгои в этом мире. Пойми, всё менять надо. Кардинально. А так, как всё происходит, так мне всей моей жизни не хватит. Чтобы пожить…
— А ты же не о переменах говоришь, ты говоришь о революции, а чтобы к революции идти, нужна идея, за которой люди пойдут. На смерть пойдут. Суть идеи нашей — я говорю нашей, потому что мы здесь живём суть нашей идеи в тезисе: «Кто не работает, тот не ест». Представь лозунг: «Пусть ест тот, кто не работает. Да здравствует! Ура!» — и вся страна на баррикадах? Чтоб ели те.
— Ты передёргиваешь… утрируешь!
— Каждому по труду, от каждого по способностям — самый справедливый принцип!
— Я думаю, что Дед прав, — говорит Юра и руки свои как-то деликатно так соединяет и оглаживает.
— А кто вам сказал, что мир должен быть обязательно справедливым? — неожиданно для себя подаю я реплику. — Наверно, ему безразлично… Наверно, мир должен быть в равновесии: в нём плохого и хорошего должно быть… отмерено… То есть, если кому хорошо, то кому-то должно быть плохо. Может, одному хорошо — ну просто очень-очень, а сотням плохо. Но в среднем по стране: поровну. Среднеарифметически. Это как в том анекдоте. Про цирковой номер. Про фокусника… Когда подвешивается под купол огромная бочка с дерьмом, вот она летит вниз, взрывается, брызги летят… Все в дерьме, и тут выхожу я — весь в белом! Праздник души.
— Жаль только, что все эти великие принципы социализма существуют отдельно от нас. Они отдельно. И мы отдельно, — говорит друг наш Женя, и мы успокаиваемся. Хорошо, когда рядом умный друг.
Этот разговор будет продолжаться и дальше, на разных этажах, в разных курилках и на разных лестничных площадках. Этот разговор будут продолжать ещё лет двадцать разные люди, а потом разговоры эти на годы прекратятся, чтобы потом возобновиться вновь… Ну что ж поделать: жизнь течёт, она продолжается. А мы не на её пути, мы в её потоке. Как всё и как все.
— Ошибочно думать, что может что-то решить революция. Революция — всегда убийство и кровь. И Гражданская война. Революции — в столицах, а кровь потом по всей стране. И во Франции, и в Америке, и в России — везде кровь. Жень, скажи.
— Да, Революция и кровь всегда синонимы. Но и вся история человечества — постоянно льющаяся кровь. Вся история кровава.
— Я думаю, разумный человек, если он человек разумный, должен идти по пути эволюции, — говорит Проворов. Лицо его покраснело, и он чувствует возбуждение, примус тот чувствует в голове своей, как тогда, когда… когда… когда? — ну, когда Зельдович к нему попал в руки.
— Весь разговор наш неспроста, — говорит он. — Николашка, Ленин, Революция, Гражданская война, Сталин, Хрущёв, Братская ГЭС — всё это: наш эволюционный путь.
— Скорее ошибка. Историческая ошибка, а не эволюция. Нужен исторический возврат.
К чему? Ходынке? Безвременью распутинщины. «Бесценный друг мой, Алина»… Мировая война… Куда вернёмся? Наши мысли с тобой о будущем, а не о прошлом. И думаем мы о будущем так, потому что и Сталин у нас был, и хрущёвская оттепель была. Из оттепели и мысли появились, и литература. Смотри, как Катаев писать стал. Таких вещей, как «Трава забвения», как «Святой колодец» раньше и предположить невозможно было. Мысли на пустом месте не родятся. Для их рождения предыстория и побуждения необходимы. А это и есть эволюция.
Что-то мне дурно стало, что-то нехорошо от неожиданных этих слов, которые не могли… которые я никак не мог ожидать от молчаливого, мурлыкающего свои мелодии, Проворова. Он не мог так думать. Не мог. А может, он и действительно превращался иногда в Деда. Может, это вовсе не шутка Серёжки Казакова, которую мы как-то подхватили?..
Нет, нет не то!.. Не от того мне дурно стало. Это… это чувство такое появилось, словно тревожное и неизбежное приближается. Приближается и давит уже. И деться от него некуда. Потому что уже что-то случилось. Что?
Твой Хрущёв «хрущобами» славен да кукурузой, которую даже в Мурманске выращивать пытались.
— Гриш, ты же историк! Что же историю свою ругать? Она такая есть, какая есть.
— Я не историю ругаю, я о человеческой глупости говорю.
— А я об эволюции опять, об эволюции сознания. Но… о Хрущеве. Он, как царь-освободитель, как Александр II… Он паспорт крестьянам дал. И они (теоретически, правда) получили право передвигаться по