— Я знаю. Потому и говорю с тобой запросто. Без нажимов. Ты кому машинку свою давал?
— Да никому я не давал, — и вдруг я вспомнил. Какой счастливый случай! Всё так прекрасно складывается: и я чист, и им «своячка» подкладываю.
Я думаю, это Олен Михайлович, — сказал я и назвал фамилию. Взгляд его изменился. Он стал напряжённым и внимательным. Он словно вслушивался в то, о чём я в этот момент думаю, будто это возможно. А о чём я думал? Я не думал, это реакция сработала мгновенно: я защищался и защищался хитро, может, даже удовольствие какое-то испытывал. Дело в том, что Олен Михайлович был стукачом, наш курс сразу его вычислил. Он появился у нас совсем недавно, приехал из Свердловска с семьёй и сразу получил трёхкомнатную квартиру. Это кандидат наук, доцент!.. Это в Ленинграде, сразу — трёхкомнатную! У Матольской Дины Клементьевны меньше, но ведь это Дина Клементьевна!.. А ему сразу дали. Первокурсники в сентябре помогали разгружать контейнеры из Свердловска. Но этого мало. Он у нас обзорные лекции по советской литературе читать стал. И тут мимоходом так говорит про «Епифанские шлюзы» и вдруг «Котлован» Платоновский помянет. А то Бердяева вспомнит или говорит о Пастернаке, а заодно и о Синявском, как о знатоке Пастернака вспомнит. А где Синявский, там уже и Даниэль. Замятина назовёт или Гумилёва, а сам внимательно нас оглядывает: кто реагирует как. Ну а мы, дураки, что ли? Мы морды — кирпичом, глаза мгновенно тупеют, и мы этими тупыми честными глазами на него смотрим. Так что зазрения совести у меня никакого не было, когда я приличному своему собеседнику его фамилию назвал.
— Мы тоже так думаем, — сказал приличный человек, что сидел напротив меня, но глаза у него были какие-то странные… вроде, печальные. — Олен ваш Михайлович в тот день был в читальном зале библиотеки. А как машинка в его руки попала?
— Это в ноябрьские праздники было. Я ещё в общаге тогда жил, а его направили дежурить по общежитию. Зашёл к нам в комнату, говорит, такая тоска это дежурство. У тебя, говорит, машинка есть, дай поработать, а то времени жалко, впустую пропадает. Я ему и дал. Он в кабинете коменданта общежития так целый день и провёл. А больше я никому не давал.
А этот сидит напротив меня, молчит и печально так смотрит. Что-то я не так, что ли, сказал, думаю. А он молчит.
— Ты знаешь, что товарищи твои тебя уважают? — спрашивает. — Знаю, — говорю.
— Что ж ты его так спокойно и сразу сдал, а?
Слово это: сдал, неприятно кольнуло меня, но не рассказывать же ему то, что знали мы про Олена. Может, человек этот и не знает про него ничего, может, проходят они по разным отделам этого Большого и серого дома, и им незачем было встречаться до сих пор, но пора эта, верно, скоро придёт. И вы познакомитесь, думал я так про себя с некоей хитрецой. Со злорадством. И на его вопрос только пожал плечами.
— Вы понимаете, какую судьбу ему устроили? — спросил он, и мне показалось, что часть лица его ушла в тень, потому что внимательных и печальных глаз его не стало видно. Но это, конечно, оптический обман. Это глаза мои, наверно, устали.
— А у него дети, двое детей. Мальчики. И жена больная. Как это у вас вышло, а?
Он только что говорил мне «ты» и вдруг с нажимом дважды сказал «вы», отстраняя, отводя за какую- то черту.
— Как это просто у вас произошло.
— А вы что, осуждаете меня? — сказал я, и неожиданно ощутил в своём голосе иронию. Ну, что тут такого, что люди думают, что для раздумий им информация нужна, и они её по крупицам, как могут, собирают. В конце концов, что вы народу своему не доверяете и как можете осуждать меня, вы, такой весь из себя аккуратный и приличный, с шикарной шевелюрой, с гладкими щеками, выбритыми до синевы… нет, это не ирония уже была, неприметная вошла в меня злость.
Его глаза вновь вышли из тьмы.
— Я оценил твою иронию, — сказал он, опять переходя на ты. Это у него очень легко получилось.
— Вы вообще человек интересный, — сказал он.
— Мне интересный, — сказал он, и мне опять показалось, что часть его лица и глаза ушли в тень.
— Помнится, весной вам предложено было поехать в Подмосковье, в Жуковку, почему вы не поехали?
Видно «тип-топ» не намечается, и я вспомнил тут то чувство, которое вдруг пришло ко мне вчера, когда мы были хорошей нашей компанией у Жени со Светой. Мне стало тогда нехорошо, словно затошнило, словно в солнечном сплетении образовалась стонущая дыра, словно неизбежное пришло вдруг и навалилось. Да, это пришло неизбежное. И навалилось. Весной Альфонсов предложил нам поехать на дачу к Ростроповичу, чтобы навестить там Александра Исаевича, который числился на даче той дворником. Компания была маленькая, несколько студентов, и все были только свои. Некому было сообщать. И — меня заныло в левом виске, и боль отозвалась в перебитой когда-то челюсти. Это не испуг, это смятение ко мне пришло.
— Можешь вопрос этот считать риторическим, — сказал он, и лицо его вновь вышло из тени. «Как у него это получается?» — невольно пронеслось в моей голове. Это был фокус какой-то. Гипноз?.. Верно, смятение моё обозначилось в лице, потому что проблуждала по лицу его легкая усмешка. Но я… У меня жар хлынул к щекам и голова сразу тяжёлой стала, гудящей.
Да, это было в апреле, и назавтра мы должны были ехать. А ночью меня избили. Это была моя глупость, это я сам полез на рожон, хотя нужды в том никакой не было. Просто рядом был Олежка Артемьев, и меня вроде бы оскорбили… Вот я и полез. И получил. Мне сломали нос, выбили часть скулы, и она висела на нёбе, а челюсть была переломана в четырёх местах. Так что с Александром Исаевичем я встретиться никак не мог. Но я не жалею. Парадокс, но издали кажется он мне ближе.
Утром «скорая» отвезла меня в Жданов в госпиталь при Военно-медицинской академии. Там я пробыл до середины мая.
— Вы знаете, что вы будете наказаны? — спросил он.
— За что?
— Нет, это не мы вас накажем. Если бы мы этим сейчас занимались, нам бы своей работой некогда заниматься было бы. Но я расскажу вам, что с вами будет. Хотите? — сказал он.
— Ваш комитет комсомола на правах райкома. Рогозин Игорь и Паша у вас секретари освобождённые, а вы в комитете отвечаете за стенную печать и курируете многотиражку институтскую. Вы, Анатолий, идеологический работник. Когда мы сообщим в институт о том, что на вашей пишущей машинке распечатывалась нелегальная литература, вас из комитета исключат. Не знаю, как сформулируют. Но исключат. А потом исключат из комсомола. Понимаешь?
Я понимал. Это означало, что меня выгонят и из института.
— Ты попал под каток. У тебя нет будущего, понимаешь?
— Но я же не распространял нелегальщину. Это ж не моё.
— Если бы ты не был членом комитета, у тебя был бы шанс, — сказал он. — Маленький.
— И ничего нельзя сделать?
— Мы обязаны сообщить в институт, и мы сообщим. А институт должен отреагировать, и он отреагирует, — сказал он.
— Конечно, если бы ты вдруг успел быстро уволиться из института, взять академическую справку… сбежать… — сказал он. У него были спокойные глаза, а голос — человека рассуждающего. — Но я не думаю, что тебе это удастся. Чтобы уволиться перед последней сессией, нужен очень веский повод.
— Мы с вашим Оленом Михайловичем ещё недельку побеседуем, — рассуждал он. — Может, больше. Потом письмо будет писаться, перешлём в институт… Там Новый год. Так что считай перед самой сессией нервотрепка и начнётся. Многим не до сессии будет. Я думаю, что так это и сложится, — закончил он свои рассуждения.
— А с Оленом что будет?
По лицу его опять пролетела лёгкая усмешка, а потом глаза снова ушли в тень.
— С работы его выгонят. Давай повестку отмечу, — он чиркнул роспись, посмотрел на часы, отметил время. — Пошли.