рабочих, расположена в нижних этажах того же дома, где, наверху, в относительной тишине, находятся комнаты самого владельца предприятия и его семьи.
Сейчас эти шумные гнезда стихают, бухгалтеры и кассиры закрывают свои книги и запирают ящики, факторы производят последние заключительные подсчеты, которые, все скопом, хозяин посмотрит в конце недели, и очень придирчиво, ежели общественные обязанности не отвлекут его (та же служба в синьории, в должности приора, или гонфалоньера, или капитана в каком-либо подчиненном Флоренции городе, или, попросту, деловая поездка в одну из сопредельных стран). Но и тогда хозяин найдет-таки время проверить как работу, так и свои доходы.
Боттега, однако, может работать и без хозяина, ибо его заменяет проверенный фактор, которому выгодно быть предельно честным. В городе, в среде деловых людей, все всех знают, и нечестного на работу не возьмет никто.
Ворчание недовольных рабочих, колебание цен на шерсть и сукно, цена готового товара где-нибудь в Роетоке, Висьби, Риге или на Москве — все учитывается здесь, и все учитываемое определяет извивы большой политики, от взрывов народного возмущения до успехов или неуспехов наемного кондотьера. От этих цен зависит и зодчество, и живопись, и судьба интеллигенции. Из десятилетия в десятилетие в секретари синьории избирается ученый гуманист, влюбленный в античную культуру, который всю деловую переписку республики ведет на классической, старинной, очищенной от вульгаризмов, «цицероновской» латыни. А купец-сукнодел, в свободный час, вырванный у суеты и борьбы за наживу, зачитывается трудами Тита Ливия или любуется своей коллекцией римских камей. Так создается величие Флоренции.
XXII
Масляный светильник в прихожей, поставленный на выступ перил каменной лестницы, не давал увидеть толком, как тут и что. Косса отпустил стремянного, дабы не заставлять парня ожидать на улице невесть сколько часов, наказав напоить коней и Бальтазарова жеребца завести за ограду, повесив ему к морде торбу с кормом, а самому скакать в пригородный монастырь, где они остановились, и сообщить эконому, что папский легат задерживается и чтобы его не ждали к вечерней трапезе.
Подымаясь по темной лестнице, он раза два запнулся и едва удержался на ногах. Из темноты выделилась немая человеческая фигура, и Косса невольно схватился за рукоять кинжала, но тут же и рассмеявшись над собой. На верхней площадке стояли в ряд едва заметные в колеблющейся тьме римские статуи.
Из-за неплотно прикрытой двери слышался шум, возгласы, похоже, там уже ели и пили, не дождавшись обещанного римского гостя. Кто-то возвышенно говорил на классической латыни, и Косса, уже взявшись за ручку двери, приодержался, вновь улыбнувшись про себя. Читали Катулла:
Больше ждать он не стал, открыл дверь и встал на пороге, обозревая комнату, всю заставленную вазами, обломками статуй и даже колонн, со столом, уставленным античною посудой, и шумную компанию молодежи за пиршественным столом, около которого, в колеблемом свете витых, расширяющихся книзу флорентийских свечей мелькали, накрывавшие его две молодые женщины, весело, без смущения, тотчас уставившиеся на Коссу.
— Привет, друзья! — произнес он по-латыни, выкидывая вперед руку древнеримским приветствием. Ему ответил нестройный хор голосов, к нему протянулись, расплескивая зеленовато-прозрачное белое вино (Гомер недаром называл море «виноцветным»).
Молодой хозяин этого наполовину древнеримского жилища, Никколо Никколи, встал, оправив на себе надетую сверх туники пурпурную тогу с расписной каймой, простирая руки навстречу гостю с пышным приветствием на той же классической латыни.
Коссе, — расспрашивая и вновь переходя на итальянский язык, — теснясь, освободили место на скамье, предложили сосуд, явно добытый во время раскопок, с черно-лаковой росписью по слегка потускневшему за протекшие столетья ангобу, щедро налив его белым тускуланским вином. Молодая девушка, намеренно касаясь плеча и руки Коссы высокою грудью, тоже обряженная в разрисованную грифонами и пальметтами тунику, пододвинула ему обнаженными до плеча руками круглую миску аппетитно пахнущей жареной зайчатины с бобами, кто-то подал другую, с креветками и щупальцами осьминога, дали в руки хрустящий воздушный хлеб, и Косса, едва успевший обмокнуть пальцы в воду медного рукомоя с плавающими в нем кусочками кислого яблока, ощутил вдруг зверский молодой голод и начал есть, крупно откусывая еще горячую пиццу с пахучим сыром, отпивая вино и с набитым ртом кивая направо и налево наперерыв представлявшимся ему юношам, меж которых, в позе отдыхающего римского сенатора, сидел бессменный секретарь синьории Колуччо ди Пьеро Салутати, совсем непохожий на себя прежнего. В свободной, старого покроя одежде, подобный Данте, как его изображают на фресках. Сидел и улыбался Коссе, почти междометиями справляясь у него, как он оценивает сегодняшнюю встречу с Мазо Альбицци и Уццано?
— Уверен, что согласились! — ответил Бальтазар, прожевывая кусок зайчатины и запивая вином.
— Решение синьории воспоследует! — примолвил, утвердительно склоняя голову, Салутати. — Епископ…
— С епископом я буду говорить сам! — перебил Косса. — Верю, что от епископии препон не будет! — И тут же, окончательно утверждая свое право быть здесь и сидеть с этой молодежью, процитировал на древнегреческом несколько строк Гомера, встреченных воплями председящих, а давешняя молодая женщина вновь, проходя мимо, ласково и зазывно коснулась его рукой.
— Ему надо теперь обязательно зайти к Луиджи Марсильи! — говорили за столом, подливая Бальтазару вина в чашу. — Старик будет рад! Знающих греческий он принимает с восторгом!
Косса любовался хозяином, следя, как Никколо Никколи изо всех сил старается, иногда по-мальчишечьи неуклюже, оправдать свой древнеримский наряд и свою тогу, которую в древнем Риме носили далеко не все, а кажется, только сенаторы, на невольную декорацию с подражанием античному миру (да и то сказать: римляне возлежали за столом, а нынешняя пирушка все-таки больше напоминала собрание молодежи в траттории), но все неуклюжести искупала искренняя любовь к античной старине, и — нешуточная любовь! Ибо классическую латынь знали все председящие, и даже этот вот, мосластый, еще по-юношески неуклюжий, Леонардо Бруни, которого чаще называли Аретино, не только превосходно владел латынью, но уже успешно изучал греческий, и когда поднялся спор о достоинствах Данте и Боккаччио, не молчал, но весомо участвовал в разговоре.
Косса глядел в старческий, сейчас распаренный радостью и вином, смягченный лик Колуччо Салутати, и завидовал ему, завидовал возможности заходить сюда, сидеть и спорить с молодежью, будучи им мэтром и другом одновременно… Как это дивно! Как ярка становится жизнь! И как он сам, к своим тридцати — тело еще молодо, силы на подъеме, но что-то прежнее, что было в Болонье, ушло, невозвратно ушло! И он уже старший, взрослый, быть может, уже и старый для этой торжествующей молодости. И хоть зазывно сверкают в полутьме глаза красавицы — скорее всего возлюбленной хозяина, — но этой вот молодости, победительной и наивной, когда весь мир перед тобой, еще непознанный, еще полный чудес, этой молодости у него уже нет, он искушен жизнью, он выбрал путь, о котором еще не задумываются эти юноши, и будет идти по нему, и будет добиваться своих целей, исполнять свою и чужую волю… И все дальше и дальше отодвигаться от них, от своего студенческого, единственного, невозвратимого и незабвенного прошлого!
Что совершат они? И совершат ли что-либо, достойное памяти потомков? Неведомо! И хорошо, что неведомо! Незнание грядущего уравнивает их, и молодой Данте сидел вот так же когда-то в кругу пирующих сверстников, и Боккаччо, еще не встретивший свою царственную неаполитанскую любовницу, и Петрарка, еще не узревший Лауры… И ветви лавра еще не украшали их голов, превращая живую плоть в холодные бронзу или мрамор.
Говорили о Фаринате дельи Уберти, сперва разгромившем Флоренцию, а затем спасшем ее от полного уничтожения, о том, как он описан у Данте в картинах «Ада». Перешли на сравнение древних и новых авторов, на Ксенофонта, Полибия, «Commentarii de bello Gallico» Юлия Цезаря, на «жизнеописания двенадцати цезарей» Светония. Замелькали имена Аппиана, Аполлодора, Флавия, Плутарха, Горация… Хозяин начал с чувством читать «Amores» Публия Овидия Назона, и все примолкли, сравнивая про себя стихи о земной античной любви с сонетами Петрарки.
Салутати, пристукивая ладонью по столу, излагал, уже плохо слышимый в восстающем шуме, тезисы своего грядущего сочинения: «О судьбе и случае», настаивая на всевластии божественного