коли ты Тришка, дак и деньги у тебя отобрать — не в труд, кому пожалуешься? Тришка ты и есть! Другое: коли жрать нецего станет, дак долго ли тебя Иванычем замогут звать? Немного в Трифонах-то находишь, не ровен час, и тута, в Новом Городи, Тришкой назовут! Так Тришка, и другояк Тришка, дак хоть пожить ладом! Нашу хоть работу возьми, и на Литвы ей почет, а как мастеры живут? Хоть меня возьми! Всею семьей бьемся, и все одно, кажное пуло на счету. Мне ученика взеть, и то не на что! Кажной год новы налоги налагают, и в торгу дороговь! Сче тако?
Жонка Конона, до того молча хозяйничавшая в печном углу, тут тоже вмешалась:
— Поросенка выкормила одного, дак что на таку семью! Нать баранов хоть трех… А как слухи о войне начались, и все подорожало, и барана не укупишь, и осенных поросят не укупишь, дороги нынче поросята- ти, и масла не укупишь!
Причитая, Конониха взмахивала руками и шлепала себя по бокам, как утка крыльями. Пожалившись, разом замолчала и полезла ухватом в печь.
Конон поглядел на жену вполглаза и продолжал ворчливо:
— Теперь рассудить, как поддатьце за короля? С Москвою, понимаешь, у нас все одинакое, а Литва — там иная вера, язык другой. Москве поддатьце тоже не метно! А, боярская печаль! Мы как ни решим, нас не послушают! Наши старосты только на вече слово скажут, а и там уже у них все без нас готово-оговорено… Было преже! При прадедах. Слушали и нас! Дак в те поры и налогами не давили так нашего брата, как ныне… А теперешны бояра, кто за Москву, кто за Литву, а уж нам, черным людям, все заедино — вороги!
Язь почел нужным выступить в защиту своей боярыни, но Конон слушал его рассеянно, вполуха, перебил вопросом:
— Ты, Тимоха, ездил куда ле?
— Девку одну отвозил, обрюхатела, верно, от кого из боярчонков. Не наше дело.
— Сам-то не пользовалсе?
— Молчи, старой! — прикрикнула Кононова жонка. — Волосы вылезли, а туда ж!
Походя, она торнула мужа в спину, слегка, для порядку.
— Ето ницего, не дерись, однако! — примирительно отозвался Конон.
— Ни, у нас с ентим строго! — отвечал Тимофей. — Сама узнат, будет лиха!
— Ты вот ездил, — подзудил опять Конон, — хоть чего бы привез! Хоть поросенка осенного! Там оны дешевше. Туды девку, назад свинью!
— С Москвой не заладитце, опять дороговь пойдет на снедный припас! подал голос старший из сыновей Конона, до сих пор только молча слушавший речи отца и Тимофея.
Не желая ввязываться в невыгодный для себя спор, Тимоха поднялся:
— Прощевайте, мужики!
Когда он вышел, Конон качнул головой и, прицеливаясь к новой пластине, поданной ему старшим сыном, заключил:
— Неплохой мужик, а — набалован! На боярском дворе, горюшка нет, посидел бы тута… Охо-хо-хо-хо!
— Литва ли, Русь ли, что гудок, что гусли! — вновь подал голос старший сын.
Иван, не желая ни бранить, ни защищать Борецких, промолчал.
— Цего у тя с домом? — напустился на него, погодя, Конон.
— Наум Трифоныч ладитце отобрать за долг.
— Говорил тогды дураку, не займуй! Перебились как ни то, приходил бы уж ко мне, цевку пилить, приработал чего… А теперича завязал петлю, и я не помогу, нечем! Дом отберут, куды с Нюркой денессе? Дочка растет, а ума не нажил… Нам с тобою только с Москвой и воевать!
Глава 9
То, чего так пламенно добивался Зосима, свершилось. Все преграды, — в том числе и сопротивление младшего Глухова, Никиты, воспротивившегося было скорому согласию на подаренье отца и дяди, — позади, и вот в его руках долгожданная грамота. Грамота на пергамене, с восемью круглыми свинцовыми печатями: архиепископа Великого Новгорода и Пскова, владыки Ионы, степенного посадника Ивана Лукинича, степенного тысяцкого и пяти концов Господина Новгорода, — большинство которых знаменовались печатями кончанских монастырей (только Людин сохранил древнюю фигуру воина в латах). Дорогая грамота, передающая в дом святого Спаса и святого Николы «с Соловчев» и его настоятелю Ионе остров Соловецкий с прилегающими к нему «островом Анзери, островом Нуксами, островом Заячьим и малыми островки».
Зосима сам, из скромности и гордости, а также дальнего расчета (не рискуя связывать свое имя слишком тесно с судьбою Борецких) настоял, чтобы дар был сделан на имя уходящего игумена. Грамота наделяла монастырь землею и ловищами, тонями и пожнями, правом невозбранно валить лес и возделывать землю, а также взимать десятину со всех ловецких ватаг, боярских и корельских, приезжающих промышлять на острова. Сразу же вслед за утверждением грамоты Зосима был торжественно хиротонисан, с возведением в сан игумена Соловецкой обители, и, венцом всего, последовало приглашение на пир к самой Марфе Ивановне Борецкой.
Рискуя навлечь новый гнев великой боярыни, Зосима отказался от первого приглашения и согласился прийти, лишь когда был позван вторично.
(Он не знал, что, посылая слуг за угодником, Марфа наказала звать его один и другой раз, и третий, думая, что тот будет уставно отказываться до трех раз.) И вот вновь Зосима вступает, в той же грубой, еще более пострадавшей от осенних непогод рясе, на двор гордого терема под золоченой кровлей, двор, сейчас густо заставленный расписными возками и колымагами, у иных из которых даже ободья колес были сделаны из серебра, двор, где кровные кони под шелковыми попонами и толпы принаряженных холопов — все говорило о большом приеме именитых гостей. Но все происходит как в мечте, той, давишней, и даже еще пресладчайше. К нему спешит, расталкивая слуг, управитель дома, его проводят сквозь сонмы гостей, и грузный старец, вылезающий из алого, обитого бархатом и соболями нутра своей колымаги, склоняет голову, приветствуя угодника. То, ради чего можно годы трудиться на далеком северном острове. Годы подвига за час почета и славы! И почет длится, и Зосиму проводят по крытым ковром ступеням, а грузный старец в дорогом одеянии шествует где-то сзади, и сейчас боярыня Марфа с поклоном примет благословение Зосимы… Да, он достиг всего, чего хотел! Теперь осталось — удержать достигнутое.
На пир к Борецким съехалось за восемьдесят человек гостей, с которыми явилось сотни полторы слуг, и всех надо было принять, разместить, устроить; да еще развести по стойлам и накормить коней. Вся прислуга Борецких с утра была на ногах, и хлопотня не утихала ни на мгновение.
Терем Марфы видал и большие съезды, и по триста, и по четыреста гостебников, но гость гостю не ровня, Борецкие принимали сегодня цвет города, старейших великих бояр, старейших посадников и тысяцких, маститых держателей и вершителей судеб господина Новгорода. Из плотничан не был только Захария Овин, но зато приехали и зять его, Иван Кузьмин с женою и сыном, и Кузьма Григорьевич, брат Захарии, с женой и старшим сыном, Василием, и посадник Яков Федоров, и плотницкий тысяцкий Михаил Берденев, оба с семьями. Пожаловал степенной посадник Иван Лукинич и самые нарочитые из плотницких житьих, во главе с Киприяном Арзубьевым и Панфилом Селифонтовым. Из славян прибыл Иван Офонасович Немир со всем семейством, с сыном Олферием и невесткой Февронией, старшей дочерью Марфы, приехал новоизбранный старейшим посадником из Славенского конца Иван Васильевич Своеземцев с молодой женой, Никита Федорович Глухов, тысяцкий Василий Есипович, Шенкурские, Домажировы, Деревяшкины. Бояре же Софийской стороны — Загородья, Людина и Неревского концов — собрались, почитай, все.
Гостей встречали на сенях Дмитрий Исакович с Федором, а потом сама Марфа Ивановна, находившая для каждого особое слово, особые взор и улыбку, как умела она, никого не обходя и не пропуская, но и не суетясь, с царственным плавным достоинством. Немира лишь взглядом спросила, не обидело ли его то, что в старейшие посадники от Славны избран не он, а молодой Своеземцев, и Иван Офонасович понял взгляд, вскинул задорными седыми бровями, чуть улыбнулся: не подеремся, мол! Дочь, Фовру, Марфа расцеловала и тотчас отослала — не мешай! Сердечно поздравила Ивана Своеземцева.
— Дуня рада? — спросила, мягко, по-матерински. Глянув на юную супругу Своеземцева. И тут же участливо оборотилась к другой молодой паре, прусскому посаднику Никите Есифову с женой Оксиньей:
— Как мать?