— Дак что ж тогды с королем али не сговорили цего? — настырничал дед.
— Ему до нас дела нет! — подал голос другой мужик. И опять все, вопрошая, уставились на боярина, всерьез, без улыбок.
Опустив глаза, Иван Кузьмич увидел, что все миски хозяйка уже прибрала, осталась одна его, медная, и от того, что он один сидит над блестящей, дорогой для этой избы посудой, ему стало совсем неудобно. Что отвечать, он не знал. «Не возьмут Новгород — а зачем сам я тогда сюда прискакал? Поможет король — а что же не помог вовремя?» Да и поможет ли? И куда уйти от этих вопрошающих взглядов мужиков, которые сейчас смотрели хоть и без злобы, но так, как прежде не посмотрели бы: мол, нужен ли ты нам? — почти читалось в сосредоточенных, сожженных солнцем лицах.
Вековой порядок — мужик внизу, боярин наверху — был подорван давишним разгромом.
— Москва одолеет, Двина да и ваши земли московским боярам отойдут! трудно сказал Кузьмин.
— Мы-то не на Двины живем! — зашумели мужики.
— Дак и им тогда зорить без толку будет какая выгода? — возразил староста.
— А уж с нас, будь не во гнев, и ты возьмешь, не помилуешь. Год-то нынце тяжелый!
После, выйдя во двор, Иван Кузьмич подозвал ключника:
— Как думаешь: не выдадут?
— А пес их знает! Не должно бы, слыхал, сами боятце приезду москвичей. А выдать нас им на свою же голову.
(«А ты не выдашь ли? — вдруг подумалось Кузьмину. — Нет, и тебе без выгоды, пожалуй!») Юрко охаживал девку. Та вся светилась на Юрия. Никогда не видала таких: шелковая рубаха, сапоги, речь господская… Застав их вечером вдвоем у крыльца и поймав злой взгляд соседского парня, Кузьмин решил пристрожить сына:
— Подь сюды, кому говорю!
Юрко шало глянул на отца, лениво подошел.
— Намнут шею!
— Чего, эти-то? — удивился сын. — Да не посмеют, ни в жисть!
Глазом повел — девка послушно стрельнула за баню. Юрко развалисто двинулся туда же… Что поделаешь с дураком!
Жизнь шла вокруг своя, не задевая их ничем и не нуждаясь в них нисколько. И он был не нужен тут, со своими тимовыми сапогами, породистым, негодным для полевой работы жеребцом, шалопаем-сыном, что, уже забыв о шелонском погроме, скуки ради крутит голову деревенской девке, которую забудет через день, воротясь в Новгород. И правы мужики: по крайности оборонить их, и того не сумели!
Вечером пришел еще мужик, в рванине, с кнутом на плече и берестяной дудою в руках — пастух. Хозяйка, извинясь, пояснила:
— Он нынце у нас постоем!
(Пастух, один на три деревни, жил по очереди в каждой избе.) В то же время вполголоса она зло бранила девку, даже курвой назвала верно, из-за Юрия, подумал Иван Кузьмин.
Опять отдельно кормила его с Юрием, и вместе — всех остальных. Пастух был в подпитии, угостился на крестинах. Шумел, ликовал, потея от еды. Он ложкой хлебал простоквашу, накрошив в нее хлеба, похваливал:
— Знает, хозяюшка, знает, что люблю! Кислого молока мне еще, еще добавь! Эх, любая ты до меня, хозяюшка! Я ведь, а я же… Эх! Кабы не медведи… Он ить быка драть почал, бык ревит, землю роет, я к нему с кнутом! Один побег, а другой о ту пору уже на Машке сидит, уж бок ей рвет, а Машка-то молцит, дура! Поверишь, Онисимыч, сам плакал, слезами плакал!
Нет, веришь? — Пастух поворачивал потное лицо, с измазанною простоквашей бородой, то к одному, то к другому, и вправду заплакал вдруг, приговаривая:
— Я на его с кнутом, кнутом его меж глаз, Михайлу-то, Иваныча! А он ревит, кровь-то чует, не уходит! Насилу, насилу уж… Пастух положил голову на стол, всхлипнул, примолк. Успокоившись, вновь принялся за простоквашу. — Я ли не пасу?! — воскликнул он, погодя. Хозяйка, ты вот до меня добра! А Онуфриха ругатца, все ругатца она на меня! На Сенькины горки, грит, не гоняшь! А куда нонце гонять тамо?
Посохло все! Я по кустам, по чащобе — больше насбирают. Когды мои коровы без молока приходили?! Ты, говорит, лодырь, даром хлеб ешь! Онисимыч, Митревна! — выкрикнул он со слезой. — Рассудите! Вот при боярине! Обижат она меня! Ведь ни за что обижат!
— Она така и есть! — подтвердила хозяйка. — В черкву придет — первая, после попа!
«И тут своя Марфа!» — с внезапной, удивившей его самого неприязнью подумал Иван Кузьмин.
Ночью беспокоились кони, ключник не раз вставал, выходил успокаивать разшумевшегося жеребца. Хозяин бормотал спросонья:
— Хорь, должно! Нынце хори одолели, лезут и лезут, кур душат. Собака уж двух порвала…
Утром снова мужики ушли на покос, и снова боярин сидел без дела, не зная, куда себя ткнуть. Обидные речи сельского старосты все не шли у него из головы. И хозяин тоже смотрел, чуялось, как и староста: господа вы, а до часу — чья сила, тот и господин!
На третий или четвертый день он услышал ненароком, как мальчишки скачут по солнцепеку, дурашливо закликая отсутствующий дождь:
Aояро бежало, A… растоптало!
Aождик, дождик, перестань, ? поеду на Йордань…
— Это у их присловья такая! — пояснил невесть откуда взявшийся дед.
— Малые, цего с их взеть!
Круто поворотясь, Кузьмин поскорее убрался в избу.
Aояро бежало, A… растоптало! -
Eетел за ним ликующий голос мальчонки.
Мужик из залесья, из пятидворной деревни, привез весть, что московское войско стоит под Новым Городом, и тоже смотрел на боярина сторожким, оценивающим взглядом, от которого Иван Кузьмин начинал где-то внутри себя тихонько ежиться.
«Холопы, хамы!» — стараясь разозлиться, бормотал он себе под нос, но злость не приходила, был страх, и страх больше еще, чем испытанный там, на ратном поле, когда он бежал, обрезав бронь. Отсюда уже некуда было бежать.
Дальше? Да и куда! На Двине и то сейчас, поди, московские рати.
Он вспомнил, с нахлынувшей завистью, пышный двор ляшского короля Казимира, каменные палаты виленского замка, где принимали и чествовали новгородских послов. Полгода не прошло, и что теперь? Борецкий или убит или полонен, а он здесь — ежится под взглядами своих же мужиков, уже прикидывающих про себя, дальше ли придет им служить Новгороду, или одолеет Московский великий князь со своими московскими боярами.
Иван Кузьмин часами сидел на крылечке или на бревнах у сарая, где обдувало ветерком с озера и не так донимало комарье. Попробовал было съездить покататься верхом, но кругом, куда ни ткнись, были одни болота.
Оставалось сидеть и ждать неизвестно чего.
Вокруг ворошилась эта своя, душная, по летней поре, избяная жизнь — с детьми, собаками, тараканами, кислым духом овчин и вечно мокрого младенца в зыбке. Девки, что искали в головах друг у друга, усталые от тяжелой работы, изъеденные комарьем мужики. Домовые, лесовики, банная нечисть, водяники, что на равных с живыми людьми бродили, стонали, путали сети или тревожили, на переменки с хорем, коней, какая-то чудь, что жила за озером и «пугала» рыбаков, особенно по осеням. Поп и тот добирался сюда с погоста только по большим годовым праздникам.
Нет сидеть в Новгороде, когда эти мужики с низкими поклонами привозят во двор хлеб, масло, коноплю, яйца. Да и там их чаще ключник примет! Выйти разве иногда на крыльцо в красных сапогах. А тут: «Бояро бежало, г… растоптало». «Тьфу!» — выругался он про себя.
К августу стало ясно, что Новгорода не возьмут. Уже дошли слухи о переговорах. Рыскавшие повсюду московские отряды, по счастью, так и не добрались до них. Ключник, вызнав уже, докладывал, что нашел незаписанных полторы обжи пахотной земли, и теперь можно было вдвое увеличить налог:
— Да и нынце у их тут у одних хорошо родилося! Летами вымокает, а се-год в самый раз! У иных-то не