Дворяна были в оружии.
Нахохлившийся кардинал, наконец, спрятал крест. Торжество истинной веры, задуманное им, не состоялось. Уже без всякой надежды на успех он тронулся дальше, в душе осуждая папу с его наивной верой в то, что этих язычников можно обратить в лоно римской церкви.
Двенадцатого ноября поезд Софьи прибыл в Москву.
Софья не сравнивала Москву с городами Запада, с Новгородом или Псковом, ей было не до того. Не разобрала она и тонкостей встречи, в церемониале которой были искусно соблюдены и непременное требование митрополита Филиппа о главенстве независимого православия, и сдержанность по случаю недавнего горя в великокняжеской семье, и пристойная случаю торжественность.
Софью со спутниками прежде всего провели в церковь, где митрополит Филипп, в облачении, благословил ее и присных православным восьмиконечным крестом. Это было и приветствие, и достойный ответ на «крыж» легатоса.
Затем Софья была представлена матери жениха, великой княгине Марье. Она оробела. Впрочем, похудев, посвежев и разрумянившись в дорогах, Софья очень похорошела. Княгиня Марья приняла ее милостиво. Да и никто не собирался отсылать назад Софью Палеолог, племянницу последнего византийского императора. Жених был высок ростом и благовиден собой, с густыми грозными бровями. Царственный спаситель от нищеты и глума, он и в самом скромном облике показался бы ей красавцем, теперь же у нее сладко заныло сердце и закружилась голова.
Их обручили по православному обряду — римское условное венчание намеренно не было принято во внимание совсем. Потом ее провели в чудную, верно, строящуюся церковь: стены были каменные, а внутри стен стояла другая церковь, деревянная, и в ней служили.
Софья выстояла службу, ведомую на греческий лад, а не так, как служили в Риме. После литургии состоялось венчание. Венчали «благоверного великого князя Ивана Васильевича всея Руси с православною царевною Софьею (ей переводили слова), дщерью Фоминою деспота Аморейского, а сын той Фома царя Мануила Цареградского, брат же царя Ивана Калояна и Дмитрия и Констянтина».
В церкви было полно народу в дорогих нарядах. Изрядно потишевший кардинал Антоний с римскими послами стоял смирно, посторонь. Дмитрий Грек, посол Софьиных братьев, с прочими греками заметно выдвинулись вперед. На бракосочетании были мать и братья государя, а также приближенные и избранные из граждан. Софья чуть поторопилась ступить на подножие и почувствовала, по мгновенной заминке, что что-то сделала не так, и испугалась: страх холодом прошел по спине, расширяясь от лопаток к тазу.
(Вдруг все сорвется? Прервут, воротят в Рим…) Но высокий строгий московский цесарь, почти не умедлив, и сам твердо ступил на подножие и стал рядом, чуть впереди. У Софьи отлегло от сердца.
Только много позже поняла Софья, что наделала, когда мамка, баюкавшая ее дочь, объяснила великой княгине, начавшей понимать по-русски, примету: кто первый ступит на подножие, тот будет и верховодить в семье.
А сейчас, стоя перед аналоем, Софья, радостно волнуясь, уже не слышала возникшего за спиной шепота бояр, злорадно заметивших и по-своему истолковавших невольную оплошность царственной новобрачной.
Потом сидели за столами. Ей пели красивые величальные песни на непонятном русском языке. Ее закрывали платом, и она опять боялась, что сделает что-то не так. Ей расплетали и заплетали косы. (В баню Софью водили еще утром.) Потом ее отвели в спальный покой, приготовили ко сну.
Женщина знаками объяснила ей, что она должна разуть мужа, и Софья, неловко опуская глаза, стянула с московского государя красные мягкие узорчатые сапоги, из которых выкатилось несколько золотых английских нобилей подарок молодой за разувание мужа. У нее упало и бурно забилось сердце, когда Иван, схватив ее за пояс, перекинул через себя на постель. И жадно, все еще боясь, что это сон, что произойдет что-нибудь непоправимое, торопясь скорее стать женою этого высокого, властного, сдержанного человека, Софья всем телом, животом, грудью прильнула к Ивану, прикрыла глаза и, счастливо, благодарно подаваясь вся его сильным рукам, удовлетворенно застонала, когда мгновенная боль возвестила ей совершение чуда — она стала московской царицей.
Назавтра Иван Третий принял послов и подарки от папы римского.
Легатос хлопотал за веницейского посла Ивана Тревизана, что, будучи послан от дюки веницейского в Орду, остановился у Ивана Фрязина, по совету денежника, не сказавшись Ивану Третьему. Был повод указать место всем трем: Ивану Фрязину, что обманно вел себя перед папой Систюсем, легатосу, дабы понял, что с властью на Москве не спорят, и венецейскому послу, что посмел выказать небрежение государю Московскому. Ивана Фрязина, поймав и оковав, послали в Коломну, дом его был разграблен, жена и дети схвачены.
Посла Тревизана, схваченного у него в доме, сперва велено было казнить, и только после настойчивых униженных просьб кардинала и прочих Иван повелел отложить казнь, снесясь сперва с венецийским дюкою, дабы выяснить, по чьему приказу посол Тревизан таковую грубость государю учинил? Посол, закованный в железа, был посажен в дому у Никиты Беклемишева, и свадебные празднества продолжались.
Кардинала с прочими Иван Третий держал у себя одиннадцать недель и, милостиво одарив, отпустил с честью двадцать шестого генваря. Передают также, что кардиналу Антонию было предложено устроить диспут о вере с московским книжником Никитою, и легатос, смущенный красноречием Никиты, отказался от спора, ибо, как он объяснил: «Нет книг со мною». Обратно послы возвращались через Литву.
С этого времени Иван стал подготавливать присвоение себе титула цесаря, или царя. Так он уже начинал зваться в бумагах, а еще чаще называли его царем в устной речи, почему и песни, что распевали бродячие гусляры, смешали позднее в одно лицо двух грозных царей, двух Иванов Васильевичей, деда и внука, и неистовый внук, по капризу судьбы, даже вытеснил из памяти людской своего великого деда.
Четвертого апреля Москва горела. Загорелось внутри Кремля, у церкви Рождества Богородицы. Сгорел митрополич двор, двор князя Бориса Васильевича и житничный дворец великого князя. Большой княжеский двор удалось отстоять, и то потому, что Иван опять тушил сам и гневно шел прямо на огонь, побуждая дворян кидаться перед ним в пламя.
Митрополит Филипп воротился ночью после пожара и начал со слезами молиться у гроба чудотворца Петра. Иван, сменивший платье, усталый, с пятнами ожогов на лице, пришел к нему в церковь. Пробуя утешить митрополита, обещал восстановить ему хоромы и одарить добром взамен сгоревшего. Но митрополит плакал уж не о земном, а прощаясь с земною жизнью. Вскоре у него начали слабеть рука и нога, и он попросил отпустить его в монастырь. Филиппа отвезли к Богоявлению на Троицкий двор, где он причастился и соборовался. Великому князю, сопровождавшему умирающего, митрополит Филипп наказал только об едином, чтобы свершена была церковь Успения. Потом, уже мешаясь в речах, он наказывал своим приближенным и все о том же — о церкви, о припасе, скопленном им на строительство храма, о людях, купленных на то дело церковное, приказывая их отпустить, по своей смерти, на волю.
Заслышав, что митрополит умирает, началось паломничество к его одру.
Филипп у всех в ответ просил прощения и тихо умер в первом часу ночи с пятого на шестое апреля. На теле покойного были обнаружены железные цепи вериги, которые и положили к нему на гроб. Хоронил митрополита епископ Прохор Сарский в недостроенной церкви Успения.
В тот же месяц, на Вербной неделе, послали на сбор русских епископов.
Собором их был возведен на митрополичий стол Геронтий, епископ коломенский, который тотчас принялся за строительство нового митрополичьего двора, взамен сгоревшего, с каменными, кирпичными палатами.
Летом псковские послы просили великого князя оборонить их от немцев.
На зиму великий князь Иван послал во Псков князя Данилу Дмитриевича Холмского с бесчисленною ратью. Рать два дня шла и шла бесконечною лентою, втягиваясь в городские ворота Пскова. Сам Холмский прибыл на третий день, тридцатого ноября. Не довольствуясь московскими и псковскими силами, Иван Третий послал в укрощенный Новгород, веля выступить с ратью в помочь Пскову. Во главе рати был поставлен славенский посадник Фома Курятник.
Рать Данилы Холмского должна была, по мысли Ивана Третьего, навечно отбить у орденских немцев охоту нападать на земли великого князя Московского. Но Холмского ждала обидная неудача. Пала оттепель. Рыхлый снег оседал на глазах. Засинела Великая, поверху льда стояли лужи воды, через нее уже становилось опасно ездить. Кони вязли, проваливаясь по грудь. Холмский бессонными ночами лежал и