И, слава Христу, дождался.
А потом выпили друзья по чарке и Костя спросил:
— А дале-то что делать станем?
— Дале? — переспросил Анкудинов и, сощурившись, стал молча глядеть на стелющийся по веткам огонь костра. Костя перехватил взгляд друга и ему показалось, что Тимоша видит такие дали, какие ему, Косте, не виделись и во снах.
— Путь у нас с тобой один, Константин Евдокимович, — к гетману Богдану Хмельницкому, в Киев, откуда начали мы наши странствия по чужим землям.
— А пошто нам гетман? — спросил Костя, не понимавший, почему именно в Киев должен лежать их путь.
— А потому, — ответил Тимофей, — что поднял гетман и вольных казаков, и подначальных людей, и крепких земле смердов на смертный бой за правду и вольность. А мы, выучившись возле гетмана, как волю для народа надобно добывать, пойдем с тем учением на Москву, и взбунтуем русское царство от края до края.
Тимоша вспомнил Ивана Вергунёнка и, рубя рукою воздух, сказал громко, будто не один Костя перед ним сидел, а стояли несметные толпы поднявшихся на бой бунтарей:
— И пойдем на царя и бояр всем скопом — казаков и холопов подымем, бедных попов и утесненных поборами купчишек, и ремесленных людей, и стрельцов, обделенных царским жалованием, и скуднокормных поместников.
Вобрал полную грудь воздуха — лесного, чистого, холодного — и выкрикнул:
— Победа! Слава! Воля!
И отзываясь на эхо этих слов, ударили в обители колокола, и Костя, пораженный столь диковинным знамением, сорвал с головы шапку и перекрестился — широко, вольно, истово.
А Тимоша шапки не снял — вздернул голову и, повернувшись, со скрипом, на крепком насте, увидел, что не деревья стоят вокруг него, а великаны, поднявшие к небу рубины и колья. И глядя, как качают головами подвластные ему чернорукие гиганты, слушая, как плывет над лесом победный звон колоколов, Тимоша распластал крестом руки и замер в неизведанном дотоле восторге.
Мал человек, и подобен пылинке на челе Земли. Рождается человек, и ничего ещё не понимая, видит над собою лицо матери, мягкие и теплые руки её, ощущает сладость материнского молока, и ещё не радуясь свету, пока что не пугается мрака. Затем он начинает различать голоса и лица других людей отца, бабушки, сестер, братьев. Улыбается теплу и солнцу, плачет от первых обид, ещё не осознанных, но уже задевающих его маленькое сердце.
Окно, печь, узоры на потолке, свет свечи, мяуканье кошки, шум ветра, лай собаки выводят его из блаженного полусна и бездумья.
И однажды те же руки, что подносили его к груди и укачивали, когда он не спал и плакал, вынимают его из люльки и ставят бережно на пол, а человек шагает вперед, начиная отмеривать предуказанную дорогу жизни, не ведая того, будет ли эта дорога коротка иль длинна.
А потом выбегает он на заросший травою двор, пугаясь петушиного крика и гусиного шипа. Но наперекор стразу все дальше и дальше от крыльца родимого дома уходит человек — к дальней околице, к речке, в рощу, к исчезающему за краем света большаку.
И вместе с тем, как раздается под небом мира его первый крик, начинают сплетаться с его человеческой судьбой судьбы живущих и минувшие жизни уже умерших людей. Родные, соседи, односельчане, обитатели ближайшего города входят в его судьбу, не спрашивая на то его соизволения, так же как и он входит в их судьбы, либо слегка касаясь, либо круто меняя, или даже переламывая их.
И если суждено человеку, родившись в своей деревне, тут же и умереть, несколько раз за всю жизнь оставив у себя за спиной её околицу, проплутав долгие годы по ближним тропинкам, то судьбы немногих людей свяжет он с самим собою, и на жизни немногих других наложит свой след. И немногих умерших будет знать он — деда, бабку, старых земляков, переселившихся из соседних изб в соседние же могилы на ближнем погосте.
И после того, как отправят его в последний путь, то память о нем добрая ли, худая ли, хотя и может жить долго, только помнить дела его будут немногие — те, с чьими предками пересеклась судьба усопшего.
А если выйдет человек в необъятный мир, и крышей будет ему небо, а границами — океаны, то сонмы судеб живых и мёртвых пересекутся, переплетутся и повяжутся с его судьбой, ибо дорога его — не малая тропинка, а путь человечества.
И в жизни такого человека непременно наступит время, когда он, начнет понимать, что его сегодняшний день связан с давно прошедшими событиями и временами, и что дела и подвиги, трусость и доблесть, благословения и проклятия мёртвых так же сильно воздействуют на его судьбу и жизнь, как дела и подвиги, трусость и доблесть, благословения и проклятия живых.
И когда 10 июня 1649 года Анкудинов и Конюхов выехали из ворот Рильской обители, держа путь на Украину, они понимали, что отныне жизни их переплетутся с борьбой и надеждами десятков тысяч людей, вставших под прапор и бунчук мятежного гетмана Хмельницкого.
Глава восемнадцатая. Хмельницкий и Кисель
В давние времена конные разъезды, бежавшие на юг от Киева, на третий день пути оставляли позади себя последние бахчи, сады и пашни и въезжали в степь. И плыли их пики да красноверхие шапки над зеленью, желтизной и синевой трав и цветов, а коней их да их самих видели только коршуны, плававшие вольными широкими кругами между солнцем и степью.
А обочь всадников на каиках и чайках вниз по Днепру, к порогам, и ещё дальше — к морю уходила голь перекатная — за зверем, за рыбой, за воинской добычей.
За днепровскими порогами — на заросших вековечными лесами островах Хортице, Токмаковке, Базевлуке, Микитином Рогу — удальцы разбивали станы, называя их на татарский манер — кошами, выбирали на сходке кошевого атамана, а тот делил казаков на курени и ставил над каждым куренного атамана. Куренем называли и отряд, и шалаш, в котором отряд спал. Шалаш строили из хвороста и накрывали сверху сшитыми лошадиными шкурами. В каждом курене жило примерно полторы сотни казаков. Квашеное ржаное тесто саломаха, и рыбная похлебка — щерба — были их пищей, седло — подушкой, армяк — одеялом.
Все коши и курени, располагавшиеся на островах за днепровскими порогами, назывались Запорожской Сечыо.
В Сечи царили суровые, принятые самими казаками, установления и за их нарушение виновных жестоко карали. Грабеж православных поселян, поединок с товарищем, привод на Сечь женщины — за все полагалось одно — смерть.
Сначала все запорожцы были равны между собою и даже кошевого атамана сразу же после избрания измазывали грязью, чтобы он помнил, что и он такой же казак, как и все, и не дал бесу гордыни обуять свое сердце. Но шло время и менялись порядки в Запорожской Сечи — появлялись и там богатые да удачливые казаки — хуторяне, потихоньку прибиравшие к рукам и достатки и власть.
Иной стала Сечь — былое братство и вольность сменились новыми порядками, и тлетворный дух неравенства начал ощущаться почти так же, как и в соседних с нею странах — Крымской орде, Польском королевстве, Московском царстве. Почти, да всё-таки не так! Не было ни одного восстания, в каком не принимали бы участия запорожцы.
Не было ни одного холопа ли, мещанина ли, какой прибежав на Сечь и став казаком, был бы выдан помещику или преследовавшим его властям.
Непреодолимой преградой, богатырской заставой Руси, Литвы, Украины и Польши стояла Сечь на пути татар и турок. Кованым щитом была она для холопов, ищущих воли, и карающей саблей для забывших страх и совесть мироедов — панов, помещиков, корчмарей, судей. Бывало, не просто шляхтичи, а и князья