Или три длинных — значит, ты придешь.
— О Господи.
— Что это значит — опять «о Господи»?
— А ведь я на двенадцать лет тебя старше! — Она долго смотрит на меня. — Оливер… Оливер… Знаешь, что странно?
— Что?
— Что я, несмотря ни на что, так счастлива.
— Я тоже, я тоже!
— Да, но со мной это первый раз в жизни, — она выдвигает ящик тумбочки. — Посмотри, — говорит она, — до чего я дошла. Докатилась в своем безумии!
Я заглядываю в ящик. Там лежит карманный фонарик и маленькая тетрадочка. На титульном листе я прочел: «Азбука Морзе».
— Мы оба чокнутые, Оливер!
— Конечно.
— И горько поплатимся за то, что творим.
— Конечно.
— Счастливой любви не бывает.
— Конечно, конечно, конечно, — говорю я и наклоняюсь, чтобы поцеловать ее губы, ее прекрасные губы. Вдруг раздается стук в дверь, и сразу затем в комнату входит сестра Ангелика, лживо и похотливо смеясь.
— Вам пора. Ваша сестра еще очень слаба.
— Да, — говорю я, — мне правда пора (но из-за господина Гертериха, ведь уже половина двенадцатого). И вот я встаю, по-братски целую Верену в щеку и прощаюсь:
— Ну что ж, пока, малышка!
— Пока, малыш!
— Почему вы улыбаетесь, сестра Ангелика? — спрашиваю я.
— Ах, — отвечает она с улыбкой Мадонны, за которую я бы с удовольствием дал ей в зубы. — Привязанность братьев и сестер друг к другу всегда так трогает меня.
Я иду к двери. Там еще раз оборачиваюсь.
— Прощай, — говорит Верена. — И спасибо за цветы.
При этих словах она делает едва заметное движение рукой. Треклятая сестра его не замечает. Но я знаю, что этот жест значит. Таким движением Верена закрыла мне рот рукой, когда я хотел ее поцеловать ночью в машине (мы тогда еще искали браслет). И я тоже на секунду поднес руку ко рту. Сестра Ангелика ничего не заметила. Она уставилась на пациентку, как удав на кролика. Верена задвигает ящик тумбочки.
Не правда ли, забавно, как карманный фонарик и азбука Морзе могут почти свести с ума мужчину?
— Пока, сестренка, — говорю я и выхожу из комнаты, словно мужчина, выпивший пять двойных виски.
Глава 11
Двенадцать часов сорок пять минут. Я снова покорно лежу в постели в «Квелленгофе». Ноа принес мне из столовой еду в двух алюминиевых мисках. И этот странный памфлет.
Я великолепно управился по времени. Когда я вернулся домой, господин Гертерих скорбно взглянул на меня и сказал:
— По вашей милости я еще попаду к чертям на сковородку.
— Не попадете, — заверил я. — После еды я снова лягу, а вечером меня, послушного, осмотрит дядя доктор. Жар тогда уже спадет. Расстройство желудка. Такое бывает. Кстати, я слышал, Али вчера снова был с вами заносчив.
— Да, несносный ребенок… Потребовал, чтобы я мыл ему ноги.
— Позвольте только, господин Гертерих, я его проучу.
— Правда?
— But how![26]
Тут он просиял, бедный малый.
Ну что ж, если другого выхода нет, негритенок получит сегодня по полной программе! Если все пойдет, как я хочу, дружба господина Гертериха будет мне скоро нужна как воздух, жизненно необходима. У меня часто будет случаться жар по утрам…
И вот Ноа стоит передо мной, подает мне три исписанные мелким почерком странички, о чем они, я уже отчасти написал, но это не все.
— Что означает эта мура?
— Это не мура, а потрясающий документ, запечатлевший человеческое отчаяние, — говорит он, ухмыляясь.
— Сегодня утром здесь творилось такое… С кровати упадешь от удивления. Кстати, как все прошло?
— Спасибо.
— Судя по голосу, должно быть, дело дрянь.
— Заткнись!
— Но-но-но! Уж не любовь ли это?
— Да.
— Тогда прости, пожалуйста, — он снова ухмыляется и говорит: — Вот Распутница обрадуется!
— Что стряслось сегодня утром?
— Шеф задал жару Гастону и Карле! Выгнал из интерната. Они уже уехали. На поезде в десять пятьдесят: он — в Париж, она — в Вену. Все происходило молниеносно. Шеф — странный малый. Иногда его месяцами не слышно, а потом ни с того ни с сего — раз!
— Что случилось?