заочно ругательствами, протягивает руку к одному из бидонов, целая коллекция которых привязана к поясу Пепера наподобие спасательного круга.
— Что ж нам дадут пожевать?
— Да вот это, — уклончиво отвечает помощник Пепера.
Он по опыту знает, что объявлять заранее меню — значит вызывать горькое разочарование.
И, еще отдуваясь, он начинает жаловаться на длинный, трудный путь, который сейчас пришлось проделать:
— Ну и народу везде! Видимо-невидимо! Яблоку некуда упасть! Прямо арабский базар! Чтоб протолкаться, приходилось сплющиваться в листик папиросной бумаги… А еще говорят: «Служит на кухне, значит, „окопался“…» Так вот, по мне, уж в тысячу раз лучше торчать вместе с ротой в окопах, быть в дозоре или на работах, чем заниматься вот этим ремеслом два раза в сутки, да еще ночью!
Паради приподнял крышки бидонов и осмотрел содержимое.
— Бобы на постном масле, суп и кофеек. Вот и все.
— Черт их дери! А вино? — орет Тюлак.
Он созывает товарищей:
— Эй, ребята! Погляди-ка! Безобразие! И вина уже по дают!
Жаждущие сбегаются со всех сторон.
— Тьфу ты, хреновина! — восклицают они, возмущенные до глубины души.
— А в ведре-то что? — ворчит нестроевой, еще весь красный и потный, тыча ногой в ведро.
— Н-да, — говорит Паради. — Ошибка вышла, вино есть.
— Эх ты, раззява! — говорит нестроевой, пожимая плечами, и смотрит на него с невыразимым презрением. — Надень очки, чертова кукла, если не видишь как следует!
И прибавляет:
— По четвертинке на человека… Может быть, чуть-чуть поменьше: меня толкнул какой-то олух в Лесном проходе, вот и пролилось несколько капель… Эх, — спешит он прибавить, повышая голос, — не будь я так нагружен, дал бы ему пинка в зад! Но он смылся на всех парах, скотина!
Несмотря на это решительное утверждение, он сам осторожно сматывается; его осыпают проклятиями, сомневаются в его честности и умеренности: всем обидно, что паек уменьшился.
Все набрасываются на пищу и начинают есть стоя, или на коленях, или присев на корточки, или примостившись на бидоне или на ранце, вытащенном из ямы, где они спят, или повалившись прямо на землю, уткнувшись спиной в грязь, мешая проходить, вызывая ругань и отругиваясь. Если не считать этой перебранки и обычных словечек, которыми они изредка перекидываются, все молчат; они слишком заняты поглощением пищи, рот и подбородок у них вымазаны маслом, как ружейные затворы.
Они довольны.
Как только работа челюстей приостанавливается, все начинают отпускать сальные шутки. Все наперебой орут, чтобы вставить свое словечко. Даже Фарфаде, щуплый служащий из мэрии, улыбается, а ведь первое время он держался среди нас так благопристойно и одевался так опрятно, что его принимали за иностранца или выздоравливающего. Расплывается в улыбке и красномордый Ламюз; его рот похож на помидор; его радость источает слезы; расцветает, как розовый пион, лицо Потерло; дрожат от удовольствия морщины Блера; он встал, вытянул шею и движется всем коротким тощим тельцем, которое как бы служит придатком к огромным свисающим усам; проясняется даже сморщенная, жалкая мордочка Кокона.
— А кофей! Подогреть бы его, а? — спрашивает Бекюв.
— На чем? Дуть на него, что ли?
Бекюв, любитель горячего кофе, говорит:
— Дайте уж я это сварганю. Подумаешь, большое дело! Соорудите только печурку и решетку из штыковых ножен. Я уж знаю, где найти дрова. Наколю щепок ножом: хватит, чтоб разогреть котелок. Увидите!
Он идет за дровами.
В ожидании кофе все свертывают папиросы или набивают трубки.
Вынимают кисеты. У некоторых кожаные или резиновые кисеты, купленные у торговца. Но таких мало. Бике вытаскивает табак из носка, завязанного веревочкой. Большинство пользуется мешочком от противогазовой маски, сделанным из непромокаемой ткани: в нем отлично можно хранить «перло» или «легкий» табак. А некоторые просто-напросто выскребывают курево из кармана шинели.
Собравшись в кружок, курильщики харкают у самого входа в землянку, где помещается большая часть полувзвода, и слюной, желтой от никотина, загаживают то место, куда упираются руками и коленями, когда влезают или вылезают.
Но кому какое дело до таких мелочей?
Мартро получил письмо от жены. Речь зашла о продуктах.
— Моя хозяйка мне написала, — говорит Мартро. — Знаете, сколько теперь стоит у нас хорошая, жирная живая свинья?
…Внезапно обсуждение экономического вопроса превращается в яростный спор между Пепеном и Тюлаком.
Они обмениваются увесистыми отборными ругательствами.
В заключение один говорит другому:
— Да наплевать мне на то, что ты скажешь или не скажешь! Заткнись!
— Заткнусь, когда сам захочу, балда!
— А вот я тебе заткну глотку кулаком!
— Кому? Кому? Мне?
— А ну, а ну!
Они брызжут слюной, скрежещут зубами и наступают друг на друга. Тюлак сжимает свой доисторический топор, его косые глаза мечут молнии. Пепен, бледный, зеленоглазый, с хулиганской мордой, явно подумывает о своем ноже.
Они пронзают друг друга взглядами и рвут на части словами. Вдруг между ними появляется миротворная рука величиной с голову ребенка и налитое кровью лицо: это Ламюз.
— Ладно, ладно! Не станете же вы калечить друг друга! Так не годится!
Другие тоже вмешиваются, и противников разнимают. Из-за спин товарищей они все еще бросают друг на друга свирепые взгляды.
Пепен пережевывает остатки ругательств и желчно, неистово кричит:
— Жулик, хулиган, разбойник! Погоди, я тебе это припомню!
А Тюлак говорит стоящему рядом солдату:
— Этакая гнида! Нет, каково? Видал? Знаешь, право слово: здесь приходится иметь дело со всякой швалью. Как будто знаешь человека, а все-таки не знаешь. Но если этот хочет меня испугать, нарвется! Погоди, на днях я тебя отделаю, увидишь!
Между тем беседа возобновляется и заглушает последние отголоски ссоры.
— И так вот каждый день! — говорит Паради. — Вчера Плезанс хотел дать в морду Фюмексу, уж не знаю за что, из-за каких-то пилюль опиума. То один, то другой грозится кого-нибудь укокошить. Здесь все звереют, ведь мы и живем, как звери.
— Народ несерьезный! — замечает Ламюз. — Прямо дети.
— А еще взрослые!
Время идет. Сквозь туманы, окутывающие землю, пробилось немного больше света. Но погода по- прежнему пасмурная, и вот пошел дождь. Водяной пар расползается клочьями и оседает. Моросит. Ветер опять веет огромной мокрой пустотой, и его медлительность приводит в отчаяние. От тумана и капель воды тускнеет все, даже тугие кумачовые щеки Ламюза, даже оранжевый панцирь Тюлака, и гаснет в нашей груди радость, которой преисполнила нас еда. Пространство сужается. Над землей, над этим полем смерти, нависает поле печали — небо.
Мы торчим здесь и бездельничаем. Трудно будет убить время, дотянуть до конца дня. Дрожим от