его лагерь. Троцкий решительно был уж слишком троцкистом.
В какой же степени разрыв Троцкого с партией, его стремление смастерить из лоскутьев свой собственный боевой «ленинизм» и идти по военной тропе к более или менее ясно выраженной цели создания новой партии и даже Четвертого интернационала, — в какой степени все это объясняется его деспотическим характером, «бонапартизмом», злобой на то, что его оттесняют, ставят рядом с другими, когда ему хотелось бы блистать одному? На этот вопрос ответить очень трудно. Нельзя, однако, не указать, что Троцкий резко выступал против линии партии и в 1921 году, и в 1923 году, а в промежутке между этими двумя выступлениями, — в 1922 году в качестве докладчика на IV конгрессе Коминтерна, — четко защищал в колючем вопросе о нэпе все установки партийного большинства. И, тем не менее, на другой же день после конгресса троцкистская оппозиция, потрясая теорией перманентной революции, стала изо всех сил доказывать, что революция остановлена, что нэп есть капиталистическое перерождение, термидор. Быстрая смена столь противоположных позиций, по-видимому, свидетельствует о вмешательстве и чисто личного фактора.
Но что бы ни подстегивало Троцкого, последним основанием его разрыва с партией являются прежде всего политические взгляды. Если привходящей причиной было самолюбие, то основная причина — идеологическая. Она кроется в коренном расхождении с ленинским большевистским уставом. Здесь обнаруживается совершенно иной политический темперамент, совершенно иные оценки и методы. Именно в результате напряженного и стремительного развития этих основных расхождений, разжигания их — Троцкий и стал мало-помалу противником всей линии большевистской политики.
Меньшевик с самого начала, Троцкий навсегда остался меньшевиком. Возможно, что он стал антибольшевиком и потому; что он троцкист, но уж во всяком случае, — потому, что он старый меньшевик. Если угодно, можно сказать и так: троцкист разбудил в нем старого меньшевика.
Многие состязались в параллельных характеристиках Ленина и Троцкого на манер Лабрюйера, это стало традицией: речь Ленина монолитна, строга, сдержанна; Троцкий — блистает и горячится. Эта серия стилизованных сопоставлений гения со способным человеком была очень виртуозно начата Жаком Садулем. Общий смысл подобных живописных контрастов можно считать довольно правильным, хотя заходить в таких литературных упражнениях дальше, чем следует, — дело опасное (логика заранее заданного противопоставления иногда сбивает в этой игре с пути). Но главное в том, что Ленин и Троцкий — люди далеко не одного масштаба, и, во всяком случае, ставить кого бы то ни было рядом с гигантской фигурой Ленина — бессмысленно.
У Троцкого даже достоинства связаны с такими особенностями, которые легко превращают достоинства в недостатки. Его чрезмерный, но недостаточно широкий критицизм (у Ленина критицизм был, как и у Сталина, энциклопедичен) не позволяет ему идти дальше мелочей, не дает видеть целое и приводит к пессимизму.
Кроме того, у Троцкого слишком много воображения. У него какое-то недержание фантазии. И воображение это, сталкиваясь с самим собой, теряет почву, перестает отличать возможное от невозможного (это, впрочем, и не дело воображения). Ленин говорил, что Троцкий способен нагромоздить девять правильных решений и добавить одно катастрофическое. Люди, работавшие с Троцким, рассказывают, что каждое утро, открывая глаза и потягиваясь со сна, они бормотали: «Ну; что еще он выдумает сегодня?»
Он видит слишком много возможностей, его преследуют разнообразнейшие сомнения, его одновременно привлекают противоположные решения. Ленин называл Троцкого «тушинским перелетом». Троцкий сомневается, колеблется. Он не решается. Ему не хватает большевистской уверенности. Ему жутко. Он инстинктивно настроен против того, что делается.
И потом он слишком любит говорить. Он опьяняется звуками собственного голоса. «Он декламирует даже с глазу на глаз, даже наедине с самим собой», — рассказывает один из бывших его товарищей. Словом, этот человек обладает данными адвоката, полемиста, художественного критика, журналиста, — но не государственного человека, прокладывающего новые пути. Ему не хватает острого повелительного чувства жизненной реальности. Ему не хватает великой, суровой простоты человека действия. У него нет твердых марксистских убеждений. Он пугается. Он всегда пугался. Из трусости он остался меньшевиком. Из той же трусости он свирепеет, впадает в горячечные припадки левачества. Чтобы понять Троцкого, необходимо сквозь припадки ярости видеть его бессилие.
Мануильский дает нам еще более широкое определение: «Почти непрерывная череда оппозиций была выражением соскальзывания наиболее слабых партийных слоев с большевистских позиций». Вся оппозиция представляет собою отступление, малодушие, начало паралича и сонной болезни.
То же самое было и за границей: «В гнилую полосу частичной и относительной стабилизации капитализма … дрогнули и побежали вон попутчики из рядов Коминтерна». Неуклонно идти вперед, высоко неся знамя Коммунистического Интернационала, — не легко. Проходит время, — и ноги устают, кулаки разжимаются, — у того, конечно, кто не рожден для борьбы.
Чтобы идти вперед по великому пути истории, необходимы простые и мощные способы действия. Надо уметь отбрасывать казуистику. На утонченные хитросплетения элеатов, сомневавшихся в реальности движения, угрюмый Диоген ответил тем, что молча принялся шагать. Массы доказывают бессодержательность многих возражений тем, что просто проходят мимо них. Миллионноголовое событие движется своим историческим путем; оно — древний маг здравого смысла (по Декарту «здравый смысл» — это та частица разума, которая имеется в каждой голове). И с этим здравым смыслом надо считаться вопреки всем дискуссионным ухищрениям. Пошлость, деляческое ничтожество и бессилие меньшевизма, то, что Сталин назвал «организационной распущенностью меньшевиков», — вот что привело Троцкого к поражению. Если бы Троцкий был прав, он победил бы. Точно таким же образом, если бы большевики были неправы, когда в начале Новой Эры они противопоставили себя меньшевикам и провели раскол РСДРП, — они были бы побеждены.
Прежде всего, оппозиция, естественно, сосредоточилась на важнейшей проблеме русской революции — на проблеме построения социализма в одной стране.
В этом вопросе Ленин занял определенную позицию еще до революции. Еще тогда он писал:
Победа Октябрьской революции ставила перед победителями две задачи: задачу социалистического преобразования всего мира и задачу конкретного строительства социализма в определенной стране. С чего же начать, вернее, с какой стороны взяться за эту двойную задачу?
Ленин считал, что самое главное — это строить социалистическое общество там, где есть возможность его строить, — в России.
Троцкий опасался, как бы это не завело революцию в роковой тупик. Наступление в одной стране, перед лицом капиталистического фронта, казалось ему обреченным на неудачу (Он боялся, и в нем воскресал или, вернее, просыпался меньшевик). При таких условиях, — говорил он, — русскую революцию надо рассматривать, как преходящую.
Мы помним, что еще в августе 1917 года, на VI съезде партии, Преображенский пытался провести ту точку зрения, что социалистическое переустройство России может явиться лишь следствием победы социализма во всем мире. И именно потому, что Сталин со всей силой выступил против, съезд отверг инспирированную троцкизмом поправку, которая поставила бы возможность построения социалистического общества в бывшей царской России в зависимость от успеха мировой революции.
По этому поводу Карл Радек, мнение которого в данном случае тем более интересно, что он в свое время сам смотрел через троцкистские очки, говорит:
Итак, если пролетарская революция не соберет половины всех голосов плюс еще один, — то ничего не поделаешь. Для Троцкого победа пролетариата в одной стране сводилась (даже в пределах этой одной