дорога — это прежде всего еда и сон. Пока мы ехали по местам, где не было оккупации, на каждой остановке, а поезд шел медленно и стоял подолгу, по бешеным ценам, но можно было купить молоко и лепешки. Кто-то пустил слух, что впереди на станции Галич неслыханная дешевизна и изобилие. Все с нетерпением ждали эту манну, но Галич проехали без остановки. Утром больше часа простояли на станции Ефимовская. От нее до Ленинграда всего двести восемьдесят километров, но как мучительно долго и трудно преодолевали мы их после Ладожской эпопеи! В вагон заглянули женщины.
— Земляков-то нету? — спросили они моряков.
— Каких? — поинтересовался Пашка Щекин.
— Вологодских.
— Вологодских? — засмеялся Пашка. — Да таких сроду на флот не брали.
Женщины не обиделись.
— Не видишь, Марья, сосунки еще, молоко на губах не обсохло, — снисходительно сказала та, что моложе, и они пошли дальше.
Проехали Тихвин, Шлиссельбург. Везде видны жестокие следы войны — разрушенные и сожженные дома и вокзалы, землянки, изуродованные деревья, малолюдье. Изможденные женщины в старых ватниках и самодельных чунях, нищета, купить ничего съестного нельзя.
Васятка вез из Кирова резиновую подушку. Вытащил ее, сказал:
— Выпускаю кировский воздух.
Я знал, что ее подарила и надула Анька. В день отъезда она работала в ночную смену, даже не пришла на вокзал.
В Ленинград приехали под вечер. Когда вышли на площадь перед Московским вокзалом, я остановился и стал пристально смотреть на небо. В вечерних сумерках оно казалось темно-голубым, едва заметно мерцали первые звезды. Многие ребята последовали моему примеру. Для нас это было особенное, ленинградское небо. Кто-то прочитал Блока:
Я вспомнил ноябрь 1941 года, ночь в патруле, синий лед на Неве, липы в серой изморози с перебитыми ветвями, серебро луны на колоннах Исаакия, замерзший труп на ступенях…
До глубокой ночи расставляли койки в общежитии, улеглись на них без матрацев и одеял, и мгновенно уснули.
Хотел начать очередную запись с восклицаний «ура» и «виват», но вспомнил, что сижу на гауптвахте и следует умерить свои восторги. Правда, я сижу не на обычной гауптвахте, а на ленинградской, что во сто крат приятнее, но факт остается фактом.
Уже две недели, как мы вернулись в Ленинград. На вечерней поверке Анохин нам объявил, что полтора месяца не будет занятий. Многие здания Академии требуют ремонта, заниматься в них нельзя. Не работают водопровод, канализация, отопление, текут крыши. Предстоит много работы по уборке территории, по заготовке дров. (О проклятые дрова! Когда они перестанут, как молох, поглощать все наше свободное время!) Каждому предстоит освоить строительную специальность. Я еще не сделал окончательного выбора — либо водопроводчик, либо кровельщик. Эти две специальности вроде баковой аристократии в старом флоте — самые привилегированные и самые уважаемые. Но сначала о том, как я угодил на гауптвахту, кстати, после большого перерыва.
Через неделю после нашего возвращения в Ленинград ночью у себя на квартире скоропостижно скончался академик Заварнов. Это был ученый с мировым именем, крупнейший гистолог, автор множества монографий и толстенных книг, одна из которых была нашим учебником и которую мы, проклиная за тяжесть, тащили в 1941 году через Ладогу. Кроме того, Заварнов имел генеральское звание.
Тело покойного установили для прощания в конференц-зале Академии наук на Университетской набережной. Почетный караул у гроба должен был нести наш взвод во главе со старшим сержантом Щекиным.
На высоком постаменте, обтянутом черной материей, украшенный свежими еловыми ветками, возвышался гроб. Возле него, по четыре человека, сменяясь каждые десять минут, стояли мы с дудками на груди, в головных уборах. Стоять в карауле по стойке «смирно» с каменными лицами было утомительно.
К вечеру поток людей окончательно иссяк. В зале остались только вдова академика и его любимый ученик — молодой капитан. В восьмом часу вечера ушли и они.
Продолжать караул у гроба, когда в зале никого не было, показалось всем бессмысленным. С молчаливого согласия Пашки Щекина у гроба больше никто не стоял. Некоторые ребята, жившие неподалеку, или у кого поблизости были знакомые, отпросились у Щекина на пару часиков в увольнение. Ушел и сам Пашка, передав командование Мите Бескову. Остальные, закрыв дверь ножкой тяжелого стула и оставив дневального, улеглись спать на устилавших пол мягких дорожках.
В половине двенадцатого ночи вдова, сопровождаемая капитаном, поднялась в конференц-зал еще раз взглянуть на мужа. Капитан дернул дверь, стул с грохотом упал, дверь распахнулась, и вдова едва не потеряла сознание: вокруг гроба в весьма свободных и непринужденных позах, кто сбросив только ботинки и суконку, а кто в кальсонах и босиком, спали крепким молодым сном курсанты. Оставленный у двери дневальный не успел подать сигнала тревоги и сейчас переминался с ноги на ногу, растерянно и глупо улыбаясь. Капитан немедленно доложил обо всем по телефону дежурному по Академии.
На следующий день наш взвод собрал майор Анохин. Он был взбешен.
— Циники вы и охламоны, — сказал он, как бы по-новому всматриваясь в наши лица и не узнавая нас. — Смотрю, нет для вас ничего святого. Разлеглись, как проститутки, у гроба. Нашли место. — Он прокашлялся. — Я думал, на четвертый взвод можно положиться… — Мы молчали, смущенно опустив глаза, ждали, что последует дальше. — По пять суток простого ареста каждому. И сегодня же постричься под машинку.
Стрижка, конечно, была тяжелым ударом. Ходить по родному Ленинграду с голой, как арбуз, головой, что могло быть хуже? Волосы отрастут только к лету. Депутация отличников, и я в том числе, отправилась к нему просить снисхождения. Мы клялись, что нас попутал бес и обещали никогда ни при каких обстоятельствах не нарушать ни одного пункта уставов. Мы брались сверхурочно и досрочно покрыть железом крышу главного корпуса. Но Анохин был неумолим.
Заварнова похоронили на Волковом кладбище рядом с могилой Глеба Успенского. Торжественный салют давал наш взвод. Под бескозырки проникал ветер и холодил стриженые головы…
Ремонтно-восстановительные работы в Академии шли полным ходом. Каждое утро в половине восьмого сонные, одетые в самую фантастическую форму, курсанты выстраивались на развод. На некоторых были старинные, изъеденные молью цилиндры, широкополые, похожие на мексиканские сомбреро, соломенные шляпы, армейские фуражки с треснутыми козырьками. Двое курсантов первой роты были повязаны платками на манер южноамериканских пеонов.
Майора Анохина передергивало при взгляде на них, но приходилось мириться с таким видом своих питомцев, сильно напоминающих цыган, переселяющихся по Армавирскому тракту с Северного Кавказа в Екатеринослав.
— Поинтересуйся, не обчистили ли они театральную костюмерную, — невесело шутил полковник Дмитриев, обращаясь к начальнику курса. Ничего взамен предложить Анохину он не мог — рабочей спецодежды для курсантов Академия не имела.
По утрам было холодно, с Невы дул пронизывающим ветер. И все-таки это была уже весна. Вчера еще смущенно порошил и таял снежок, а сегодня в академическом саду пробует голос скворец, а на прогалинах желтеют первые пуговки мать-и-мачехи.