Василий Прокофьевич взглянул на часы. Ровно в девять у него рабочее совещание. Остается пятнадцать минут.
— Пойдем, Сережа. Пощупаю брюхо.
— А чего его щупать? — Сергей остановился в нерешительности.
— Раз говорю, стало быть, надо. Пошли быстро. Время — деньги. А их, как известно, всегда не хватает.
Василий Прокофьевич осмотрел парня. Живот оказался спокойным. Ничего подозрительного пока не было.
— За год ручаюсь, — сказал он Сергею. — А там посмотрим.
Сергей кивнул. Еще перед операцией, пять лет назад, профессор откровенно рассказал ему о его болезни. Василий Прокофьевич считал, что большинство больных должны знать о себе правду. Вдвоем легче справиться с недугом. В случае с Сергеем он оказался прав.
Когда дверь кабинета за Рахманиновым затворилась, Василий Прокофьевич еще раз задумался о предстоящем конгрессе. «Наверняка встречусь там с профессором Ди-Бейки». Они познакомились в Москве. Еще тогда его поразили крайние взгляды американца на специализацию в хирургии. Многих больных своей клиники профессор видит впервые только на операционном столе. Все исследования вплоть до постановки окончательного диагноза делают помощники. Василий Прокофьевич попробовал представить себя в роли оператора, увидевшего пациента в первый раз на операционном столе уже спящим, с раскрытой помощниками грудной клеткой. Не зная его, не испытывая к нему ни приязни, ни любопытства. Это мешало бы ему, лишало бы операцию души. Он никому не признавался, но ему всегда было жаль своих больных, а всякая неудача надолго расстраивала. И все же в поточно-скоростной системе американца, когда профессор делает лишь самую сложную часть операции, есть нечто рациональное. Об этом следует подумать… А лететь далековато. Почти сорок часов в полете. Край земли. Но, слава богу, он здоров и эти перелеты переносит легко.
Василий Прокофьевич наклонился и сказал секретарше в переговорное устройство:
— Пусть товарищи заходят.
Совещание он проводит быстро. Терпеть не может лишней болтовни. На доклад начальнику отдела — пять минут, своим заместителям по науке и клинике — десять, себе — пятнадцать. Все совещание — час. В десять совещание заканчивается, затем подписывание срочных бумаг и в половине одиннадцатого — операция.
С тех пор как он стал флагманским хирургом флота и директором института, на него обрушилась лавина административных дел. Их было так много — совещаний, собраний, вызовов в горком, разборов неприятных случаев, урочных и неурочных приемов по личным вопросам, что казалось они способны поглотить все время, все силы, не оставив ничего для любимого дела — кардиохирургии. Но он упрямо, порой вызывая неудовольствие вышестоящих товарищей и своих сотрудников, сопротивлялся и дважды в неделю, по вторникам и четвергам, оперировал. Заставить его отменить операцию могли только особые, чрезвычайные обстоятельства. Иначе потеряешь форму, отстанешь, постепенно превратишься в чистого администратора. А этого он не хотел. Он был честолюбив. Высокие посты льстили его самолюбию, но только в сочетании со славой хирурга, и славой не прошлой, а настоящей — хирурга, известного своими операциями всей стране, чувствующего себя на равных с корифеями зарубежной кардиохирургии.
Ох, время, времечко! Когда работал над диссертациями, сначала кандидатской, потом докторской, ни одной ночи больше четырех-пяти часов не спал.
Тогда они с Анютой снимали маленькую комнату в Кавголово. В городе не нашлось квартирной хозяйки, согласной пустить к себе семью с грудным ребенком. Едва ли не целый месяц ежевечерне толкался в Малковом переулке, где собиралась толпа таких же, как и он, жаждущих жилья, заискивающе улыбаясь, врал немногочисленным владелицам комнат и углов, что дочь у него тихая и спокойная, а Катька, басурманка, каждую ночь устраивала концерты. Однажды ему повезло. Подошла женщина — немолодая, рыжая, с длинной папиросой во рту. Предложила шепотом, чтоб не слышали другие: «Имею комнату на Лермонтовском. Сама уезжаю. Платить за полгода вперед». Комната была узкая и длинная, как кишка, с маленьким окном, выходящим на темный двор. Анюту смутило, что в ней не было печки, но хозяйка успокоила ее, указывая на кафельную стенку: «Соседи топят, забот меньше». Вскоре наступили холода, а кафельная стена оставалась холодной. Он зашел к соседям узнать, почему они не топят. Выяснилось, что хозяйка обманула их и у соседей есть другая печь. Пришлось, махнув рукой на деньги, переезжать в Кавголово. Возвращался домой из библиотеки всегда поздно, последней электричкой, торопливо ужинал и до трех часов сидел за книгами. За все годы аспирантуры ни разу в театре не был! И это — живя в Ленинграде! Скажешь кому-нибудь — никто не верит. Думал: вот закончу, защищусь, потом наверстаю. А стал профессором, директором института — за полгода только один раз в кино с Анютой выбрался и то едва не ушел с середины сеанса. Наверное, просто отвык, одичал. Всегда жаль потерянного времени. Бывает оно сжато до предела, расписано едва ли не по минутам. Звонок. Приятель, начальник треста, который помогал строить институт, просит: «Посмотри, Вася, невесту сына. Будь другом. Обещал ей, что сам Петров посмотрит».
— А что с ней?
— Кто ее знает. Говорит, голова болит.
Такая злость берет — почему он должен осматривать? Почему сначала не терапевт? Но не посмотришь, откажешь — обида: не уважил…
Василий Прокофьевич на миг отвлекся от беспокоивших его мыслей и прислушался. Заместитель по науке, тот самый, что всегда твердо знал, что престижно для директора, а что нет, заканчивал доклад.
На столе в переговорном устройстве раздался сухой, словно пропущенный через соковыжималку, голос секретарши Стеллы Георгиевны:
— Василий Прокофьевич! К вам товарищ один срочно просится.
— Исключено. Сегодня операция. Вы же знаете.
— Он просит назвать вам его фамилию.
— Кто такой?
— Алексей Сикорский, — сказала Стелла Георгиевна.