закрываю глаза и ставлю безошибочный диагноз». Слушателям старших курсов он говорил: «Эту операцию в Советском Союзе модифицировал я, и, кроме меня, никто таких вмешательств не делает»; «Обычно даже у опытных операторов резекция занимает полтора часа, я же ее делаю за тридцать две минуты. Можете в операционной засечь по часам время». И, действительно, он делал эти операции за тридцать две минуты и больные выздоравливали. Первые минуты операции проходили спокойно. Профессор мирно, перевирая мелодию, напевал: «Тореадор, смелее в бой», операционная сестра невозмутимо подавала инструменты, занимался своим делом наркотизатор. Потом вдруг Мызников спрашивал:
— Сколько прошло времени?
И, узнав, сколько минуло минут, резко взвинчивал темп. Теперь это была уже не операция, а гонка- спектакль со многими театральными атрибутами. Мызников кричал на ассистентов, операционную сестру, с которой проработал без малого пятнадцать лет, называл ее «дармоедкой», топал ногами и бросал инструменты на пол, как разбушевавшийся купчик. Его круглое, с крупными чертами лицо и шея наливались кровью. Сам он становился мокрым от напряжения, словно кто-то плеснул на него водой. Наконец, он говорил: «Все!», бросал инструменты в таз, делал знак помощникам, что можно накладывать повязку, и обращался к наркотизатору, в чью обязанность входило следить за временем:
— Как долго сегодня возились, Боря? — И услышав, что время достигнуто рекордное, сиял, удовлетворенно улыбался, вытирал марлевой салфеткой пот с лица и шеи, говорил размягченно, обнимая операционную сестру за худые плечи: — Налей, подруга, шкалик. Скажи, ай не молодцы мы?
Выпив крошечную, чуть больше наперстка, серебряную стопку спирта, шел в коридор покурить, передохнуть перед следующей операцией. Именно ему, Мызникову, принадлежали запомнившиеся курсантам слова: «Не идите в хирурги, друзья. Прошу вас об этом. Хорошим хирургом стать трудно. Плохим быть — преступление». Черняев относился к Мызникову со сложным чувством. Отдавая дань его незаурядному хирургическому и лекторскому таланту, иногда с тайной завистью слушал его темпераментные, любимые слушателями лекции, однако лечиться предпочел бы у кого-нибудь другого, кто делает операции спокойно, без спешки, без показухи, без аффектации…
Младший лейтенант Якимов умирал. Он лежал на спине в большой, жарко натопленной комнате среди двух десятков таких же тяжело раненных и громко, со свистом дышал. Лицо его было так укутано в бинты, что видны были лишь черные брови, да окруженные глубокой синевой закрытые глаза. Трое суток он не приходил в сознание. В истории болезни значилось, что у него перелом основания черепа, открытый перелом костей левой голени и плеча, перелом семи ребер, тяжелое сотрясение мозга, двусторонняя посттравматическая пневмония. Мызников осмотрел его, покачал головой.
— По-моему, дело швах, — сказал он, уступая место у постели летчика профессору Черняеву. — Сейчас я ему, во всяком случае, не нужен. Никакие операции пока не показаны.
Александр Серафимович любил осматривать больных обстоятельно, не спеша. Он садился на край кровати, долго, неторопливо расспрашивал, потом внезапно умолкал и некоторое время сидел, закрыв глаза. У тех, кто его плохо знал, было полное ощущение, что он дремлет. Но он напряженно думал, прерывая свои размышления то повторным ощупыванием, то наблюдениями. Такая манера осмотра позволяла ему замечать то, что нередко ускользало от внимания других специалистов. Среди терапевтов был широко известен случай, когда Черняев консультировал в клинике Мызникова больного, которому назавтра предстояла операция. В истории болезни, очерченный красным карандашом, стоял окончательный диагноз: «Желчнокаменная болезнь. Закупорка желчного протока».
— Передайте Александру Васильевичу, чтобы он не брал больного на операцию, — как всегда, негромко и как будто вяло сказал Александр Серафимович лечащему врачу. — Тут нет желчнокаменной болезни.
Утром на конференции слова Черняева передали Мызникову.
— Чудит Саша. Будем оперировать, — сказал тот.
Больного взяли на стол. Мызников был поражен. Никакой желчнокаменной болезни не оказалось. Вместо нее была гуммозная печень.
Сейчас, посидев у постели больного и понаблюдав за ним, Александр Серафимович извлек из кармана еще отцовский ореховый стетоскоп, стал внимательно прослушивать Якимова. Сердце стучало глухо, но ровно, спокойно. «Это выдержит, — подумал он про сердце. — Сильная интоксикация, но молодой, крепкий организм». Затем, каждый раз осторожно раздвигая бинты и освобождая место для трубки, он начал выслушивать легкие. В нижних отделах с обеих сторон были отчетливо слышны характерные клокочущие звуки, будто в кипящем чайнике булькала вода. «Плохо, — подумал он, глядя на юношу. Длинные черные ресницы больного подрагивали в такт дыханию, крылья носа раздувались, словно старались пропустить побольше воздуха. Юноша дышал часто и тяжело. Временами он начинал кашлять, и тогда Александр Серафимович видел пенистую розовую мокроту. — Начинается отек легких. С этим ему сейчас ни за что не справиться».
Еще до войны в его клинике испытали новый способ борьбы с отеком легкого, страшным осложнением сердечных катастроф, — вдыхание чистого кислорода, предварительно пропущенного через девяностошестиградусный спирт. Нескольким больным лечение помогло. Остальных все равно потеряли. Но ведь то были по преимуществу пожилые люди, старики, страдавшие тяжелыми сердечными заболеваниями.
— Прикажите, пожалуйста, принести полдюжины кислородных подушек, систему и бутылку чистого спирта, — попросил Черняев.
Он сам наладил систему, вставил Якимову тонкие катетеры в нос, ввел в вену полкубика строфантина, усадил рядом с койкой сестру. Прошло несколько часов. За это время начальник терапевтического отделения показала ему пятерых тяжело больных, покормила настоящим борщом со свежим хлебом. После вкусного сытного борща Черняев почувствовал себя нехорошо — закружилась голова, появилась дурнота, слабость. Он лег в ординаторской на кушетку и долго лежал неподвижно. Поздно вечером Черняев снова тихонько вошел в палату. Теперь Якимов дышал ровнее, лицо его чуть порозовело, мокрота при кашле стала желтой, вязкой. Он снова прослушал летчика. Хрипы в нижних отделах стали влажными, как при пневмонии. Отек легких больше пока не угрожал.
— Что мне ответить командующему? — спросил, прощаясь, начальник госпиталя.
— Сейчас ему чуть лучше. Надо ждать. И не спешить отправлять дальше. Я записал все рекомендации в историю болезни.
Та же санитарная машина повезла их вдогонку первому эшелону Академии. Опять ее подбрасывало вверх, швыряло в ямы, и Александр Васильевич ворчал, ругал шофера:
— Варвар. Вурдалак. С тобой не то, что раненого, здорового не довезешь.
По дороге они настигли кучку бредущих по морозу курсантов. Спасаясь от колючего встречного ветра, ребята подняли воротники шинелей, опустили уши на шапках. У одного голова была повязана полотенцем на манер чалмы. На спинах белели вещевые мешки.
— Остановите! — Черняев сильно застучал шоферу. Едва «санитарка» остановилась, обогнав группу метров на сто, Александр Серафимович отворил дверцу, закричал: — Быстрей в машину, молодые люди!
— Нельзя всех, товарищ профессор, — взмолился шофер. — Рессоры лопнут, что я делать буду? Да и мотор не потянет.
— Прекратите разговоры, товарищ водитель, — с неожиданной строгостью оборвал шофера Черняев. И Мызников подивился, увидев мямлистого, как он считал, Александра Серафимовича в новом качестве. — Я старший машины и приказываю взять всех. Рассаживайтесь потеснее.
Среди мгновенно забравшихся в машину курсантов, еще не успевших опомниться от внезапно привалившей удачи, Александр Серафимович узнал Мишу Зайцева и Пашу Щекина. Последние месяцы эти два первокурсника были частыми гостями в его квартире. Девчонки перед их приходом буквально балдели от волнения. То, что они ждут мальчиков, было видно невооруженным глазом. В квартире торопливо наводился порядок, убирались в шкаф вещи, разбросанные по всем комнатам, предметы туалета. Стараясь оттеснить друг друга, они вертелись возле большого старинного зеркала в прихожей, а отца под любым предлогом пытались выпроводить из дома. «Кто знает, может, зятьями станут», — подумал он, бросая взгляды то на Мишу, то на Пашу. Против Миши он ничего но имеет — способный мальчик, сын его друга, а вот Паша чем-то внушает смутное беспокойство.