пришлось пережить за этот длинный и трудный год, первые лекции воспринимались по-новому: особенно остро, свежо, как откровение, почти как открытие.
— Я понял теперь, что означает часто встречающаяся в книгах фраза: «Он изменился», — рассуждал вслух Алик Грачев, обращаясь к Мише. — Совершенно иное отношение к оценке прошлых событий. Возьми лекции. Раньше едва ли не половина из нас спала на них. А теперь, я специально наблюдал, никто из сталинградцев не только не спит, но даже не читает посторонних книг.
Лекции на третьем курсе читало созвездие крупнейших профессоров — Мызников, Черняев, Савкин, Лазарев, Пайль.
Соломон Соломонович Пайль не входил, а вбегал в аудиторию, еще с порога увлекая слушателей своим рассказом:
— Дождливым летом 1936 года в прозекторскую Обуховской больницы, где я работал, привезли труп молодой женщины. Женщина была прекрасна. Я любовался ею точно картиной. Длинные, легкие, как пух, волосы, точеная шея, грудь. Мое внимание привлек необычный, показавшийся странным, цвет ее кожи…
Курсанты слушали его с неослабевающим вниманием. Он был великолепный лектор, не лишенный к тому же и актерского дарования. Два часа лекции пробегали незаметно. Пайль рассказывал о патологических процессах, которые происходят внутри человека при развитии болезни. В его изложении обычно наспех прочитываемый в учебниках раздел патогенеза и патологической анатомии выглядел захватывающе интересно. Больной еще ни о чем не догадывается. Зачатки болезни еще не видит врач, но она развивается.
— Великий Лериш писал: «Болезнь — это драма в двух актах, из которых первый разыгрывается в угрюмой тишине наших тканей при погашенных огнях. Когда появляется боль или другие неприятные явления, это почти всегда уже второй акт».
Развенчивать авторитеты, не оставлять камня на камне от чужих теорий, точек зрения было излюбленным делом Пайля. Чем большим был авторитет, тем с большей страстностью он обрушивался на него.
— Среди разнообразных давно известных анатомам проявлений рака желудка были выделены две клинико-анатомические формы — рак-мозговик и скирр, — медленно рассказывал он, маленькими шажками прохаживаясь по кафедре, разглаживая пальцем седую щеточку усов над по-юношески розовыми губами. — В учебниках, которыми вы пользуетесь, выделяют более подробные формы. Грибовидный, или полипозный, рак, инфильтрирующий, или диффузный, рак, сам по себе состоящий из ряда подвидов… Так должен сказать вам сразу, — Пайль на глазах преображался — голос его становился громче, звонче, расслабленная походка быстрой, напряженной, глаза вспыхивали молодым огнем. — Эта классификация не выдерживает никакой критики!
Такие маленькие спектакли прочно входили в курсантские головы и спустя десятки лет большинство твердо помнило их. Однажды Пайлю прислали записку, которая его озадачила. Несколько мгновений он стоял задумавшись, разглаживая усы.
— Меня спрашивают, — наконец, сказал он, — почему я критикую многие положения учений Давыдовского и Абрикосова, а сам редактирую их книги? И корректно ли это? — Он посмотрел на притихшую аудиторию, неожиданно улыбнулся. — Верно. Я редактировал учебник Абрикосова. Но ведь я лишь редактор и именно потому не вправе навязывать свои взгляды и, тем более, что-нибудь менять. Это книга профессора Абрикосова, и он излагает свою точку зрения, а не точку зрения редактора… И, пожалуйста, запомните, в науке нужно быть столь же самостоятельным, сколь и в искусстве. Говоря образно, каждая, даже самая плюгавая, собачонка должна лаять собственным голосом.
Иногда Пайль прерывал лекцию и делал, как говорят в кино, перебивку. Начинал рассказывать эпизоды из своих занятий в Московском университете или вспоминал свою жену. По его мнению, именно она представляет идеал женщины. Если утром по пути на занятия курсанты видели, как Пайль, бережно держа под руку, ведет к автобусу жену, они останавливались и смотрели на нее. Им было интересно увидеть живой идеал. Мимо них проходила немолодая дама в меховой шапочке, казавшейся странной среди кировских ушанок и платков. На лице ее выделялись большие, черные, окаймленные синевой, глаза. В один из дней кто-то из ребят узнал, что завтра Пайлю исполняется пятьдесят лет. Перед очередной лекцией старшина курса от имени курсантов поздравил любимого профессора с юбилеем. Пайль слушал, не перебивая. Потом, когда утихли громовые аплодисменты, негромко сказал:
— Знаете, я вчера подошел к зеркалу и мне не понравился тот пожилой усталый человек. Наверное, юбилей надо отмечать раньше, ну хотя бы с тридцати… — он помолчал, улыбнулся и начал лекцию.
Профессор Всеволод Семенович Савкин свою кандидатскую, а затем и докторскую диссертацию защитил быстро, будучи совсем молодым. Обе диссертации были посвящены проблеме голодания. Затем он увлекся делающей лишь первые шаги новой ветвью хирургии — нейрохирургией. По натуре импульсивный, увлекающийся, широко и богато одаренный, он занимался то нейрохирургией, то возвращался к патологической физиологии, сумев достичь в каждой из этих совершенно разных областей известности, а в 1940 году был избран заведующим одновременно двух кафедр. Савкин был здоров, неутомим. Вокруг него вечно вились курсанты старших курсов, за глаза называвшие его Севой. Научные кружки при его кафедрах славились в Академии, как самые интересные. С началом войны его кафедра патологической физиологии занималась реакциями организма при ожогах. Эти работы имели важное оборонное значение, и Москва проявляла к ним постоянный интерес. Особенно много ожогов было в морских сражениях.
— В Цусимском бою от ожогов пострадало почти сорок процентов всех пораженных, а в Ютландском сражении англичане потеряли от ожогов двадцать семь процентов личного состава, — рассказывал профессор на первом занятии научного кружка. — И сейчас на кораблях ожогов достаточно много…
Если он видел, что курсант из его кружка не боится работы, сидит на кафедре вечерами, по-хорошему любопытен и упрям, он был с ним на «ты», запанибрата, обнимал за плечи, рассказывал пикантные анекдоты, которых знал великое множество. Всеволод Семенович любил жизнь, не упускал возможности поухаживать за молоденькими лаборантками и ассистентками, имел из-за этого неприятности, но привычкам своим не изменял. И честолюбивые хорошенькие лаборантки пользовались слабостью профессора, вовсю кокетничали с ним и при его помощи защитили не одну кандидатскую диссертацию.
В воскресенье около трех часов дня в приемный покой клинического госпиталя, где Васятка поддежуривал в качестве помощника хирурга, привезли с железнодорожной станции вихрастого мальчишку лет пятнадцати. Сопровождавшая его женщина рассказала:
— У нас в вагоноремонтных мастерских сейчас работает много таких детей, еще и помоложе есть. В обеденный перерыв хоть и устанут, а все равно гоняют по цехам, играют в лапту. Одно слово, ребятня. И работа, и баловство — все у них вперемешку.
— Вы, пожалуйста, не отвлекайтесь, — перебил ее хирург.
— Да, да, — спохватилась женщина. — Леня его зовут. Детдомовский он, сирота. Поспорил с другими мальчишками, что на ходу поезда пройдет по крышам весь состав. Только один вагон прошел, а со второго свалился. Хорошо, что на солому упал. Не то б сразу кончился…
— За ними разве никто не смотрит? — хмуро спросил хирург, глядя на лежавшего перед ним мальчишку. Он был худ, белобрыс, а руки и грудь покрыты неумелой татуировкой.
— Почему не смотрит? — обиделась женщина. — Разве за всеми поспеешь? Одна я на тридцать душ.
Мальчишка был без сознания. На темени пальпировалась массивная тестоватая припухлость. Из правого уха текла кровь. Дежурный хирург позвонил на кафедру нейрохирургии. Вскоре пришел Всеволод Семенович в сопровождении ассистента.
— На мокром снимке переломов не видно, — доложил профессору дежурный хирург. — Но смущает, что после падения он быстро пришел в себя, а пока ждали машину и ехали в кузове грузовика, снова потерял сознание. Нет ли здесь субдуральной гематомы?
— Возможно, возможно, — проворчал Савкин, осматривая больного, и задержавшись взглядом на маленьком медальоне, висевшему него на шее. — Смотрели, что в нем? — неожиданно спросил он у хирурга.
— Смотрел. Портрет женщины. Вероятно, матери.
— Одни мощи, — вздохнул Всеволод Семенович, глядя на мальчика. Он тоже мог стать детдомовцем,