— Вы смотрели выступление Ишимбаевой? — и, узнав, что я не видел, огорчился, сказал: — Очень жаль. Великолепная балерина.
Задолго до экзаменов курсанты старших курсов предостерегали нас от излишнего благодушия. По их рассказам, перед сессией смирный добряк Лазарев разительно меняется, свирепеет, везде и всюду заявляет, что без знания фармакологии не может быть врача. И, действительно, на экзамене он сыпал двойки направо и налево. Даже прославленного снайпера Васятку и певца Пашку попросил прийти второй раз…
На экзамене по хирургии я отвечал хорошо, но вдруг Мызников спросил: «От какого слова происходит «пеан»?» Я не задумываясь, ляпнул: «От французского слова «пиявка». Все покатились со смеху, а он влепил мне четверку. Бог с ним. В моем матрикуле четверок нет. Пусть будет одна. Я чувствую, что очень устал. Шесть экзаменов с интервалом в два-три дня, и ходят слухи, что сразу, без перерыва начнем заниматься дальше.
Теперь мне более, чем когда-либо понятно, что быть врачом совсем не просто. В медицине нет ни одной абсолютной истины. Все зыбко, заключения делаются с осторожными оговорками «Можно предполагать», «Есть основание думать». Одна и та же болезнь у разных пациентов протекает совсем по- разному. Но добывать опыт, учиться лечить, пусть сначала не очень умело — разве это не достойный путь?
Окончание сессии отметили скромной вечеринкой. Наш квартет — я, Вася, Алексей и Пашка — все больше и больше распадается. Как когда-то расслаивалось крестьянство на кулаков, середняков и бедняков, так расслаивается наша четверка. Во-первых, неравенство званий. Алексей — младший лейтенант. Он живет отдельно, свободно ходит в город без увольнительной, получает немалые деньги. Паша — старший сержант, командир взвода, я и Васятка — рядовые швейки. По уставу мы должны тянуться перед ними и «есть глазами». Во-вторых, женщины. Я имею в виду Лину. Еще два месяца назад я был уверен, что она вот-вот станет женой Паши. Да и не только я так думал. Все шло именно к этому. Но вдруг между ними что- то произошло. Пашка ходит, как в воду опущенный. Мне он не рассказывает, зато признался Витьке Затоцкому, что сболтнул глупость, и Лина на него жестоко обиделась. Вот так стремительно и резко меняются события. Едва сели за стол — погас свет. Он гаснет теперь почти каждый вечер, а остальное время горит вполнакала. Я вел себя «оригинально» — трахнул кружкой с брагой о стол, да так сильно, что керосиновая лампа упала и разбилось стекло. Хозяйка не могла скрыть огорчения и заплакала. По нынешним временам это большая потеря. Даже на барахолке купить стекло не так просто. Какой я балда! Решил опять сдать кровь, а карточки на масло и сахар отдать ей. Деньги совершенно обесценены. Одна маленькая конфета-маковка стоит двадцать пять рублей.
Слухи о предстоящей практике на действующих флотах становятся все упорнее. Говорят, что даже будут спрашивать, кто на какой флот хочет ехать. Если так, то я попрошусь только в Ленинград, на Балтику. Пришло письмо от тети Жени из Канибадама. В тете Жене пропадает явный литературный талант. Она так ярко описывает этот городок — ишаки, верблюды, женщины в парандже, базар, розовая пена абрикосовых деревьев, что я представляю его, словно побывал там. Работает она на авторемонтном заводе. Пишет, что хлеб у них пекут пополам с полынью. Оказывается, мы в Кирове живем по-царски.
Вчера разгружали на станции вагоны. Видел много пленных итальянцев. Итальянцы в Вятке! Вряд ли они когда-нибудь забирались так далеко. Раньше я думал, что для газетных снимков выбирают самых жалких из них. Теперь понял, что это не так. Они все до ужаса жалкие. Жили себе на берегу прекрасного моря, ели маслины, пили прославленное «Кьянти», снег видели только в кино. И понесла их нелегкая в далекую чужую Россию. Я спросил у одного длинного, худого, как бамбуковая удочка: «Где же ваш дуче Муссолини?» Он понял, улыбнулся, развел руками. Жестом попросил закурить. Я хотел показать ему фигу, но еще раз посмотрел на него и дал махорки. Уж больно жалко он улыбался.
Стою дневальным по роте. Очень хочется спать. А больше есть и курить. Но спать нельзя, а есть и курить нечего.
Двое курсантов нашего курса уснули в карауле. По законам военного времени дело передали в прокуратуру, и вчера обоих отвели в тюрьму. Жаль ребят. Я написал Тосе пятнадцать писем, но от нее не получил ни строчки. Может быть, письма не доходят, и я напрасно трачу жар своего сердца на их сочинение? Правда, теперь я не сочиняю длинных посланий, а обхожусь цитатами из любимых поэтов. В последнее письмо я вложил листочек бумаги, где было всего четыре строчки:
Странное дело, чем больше я пишу ей безответных писем, тем больше привязываюсь к ней. Иногда я думаю, что совсем ее не знаю, но это нисколько не меняет моего отношения. Все чаще и чаще она стоит за моим плечом, когда я в строю, сидит за одним столом в аудитории на лекции. Иногда я даже слышу ее голос, смех. Видимо, не ошиблась Шурка Булавка, когда сказала, что я однолюб.
В половине четвертого утра дежурный по курсу приказал поднять роту для выгрузки с баржи дров. Ребята вставали неохотно, ругались, ворчали. Ведь в это время самый крепкий сон. Но к ночной жизни все привыкли — ночью приходят грузы, ночью баня.
— Превратились в сов, — сказал, проходя мимо, Егор Лобанов. И я подумал, что он прав. Все чаще спим днем, а ночью работаем…
24 сентября, на следующий день после того, как было написано последнее письмо к себе, почтальон принес Мише первое письмо Тоси. На нем стоял штемпель станции Буй. В письме было всего несколько строчек:
Несколько минут Миша стоял неподвижно, застыв, как паралитик, держа долгожданное письмо в руке, и по лицу его бродила глупая улыбка. Это письмо было равносильно признанию в любви. Оно сразу искупало все — ее долгое и упорное молчание, пятнадцать безответных писем, приступы презрения к себе за то, что родился таким некрасивым и неудачливым.
Миша не знал и не мог предполагать, что поводом к написанию Тосей письма явились несколько его