Жалею, что перевод мой недостоин благосклонности и мадригала покойного академика...»
Заметим, что перевод Давыдовым одноименного стихотворения Арно «Листок» пользовался у современников большой популярностью. «Листок» приобрел острую политическую окраску. Ведь образ сорванного бурей листка перекликался с тяжелой, драматичной судьбой самого поэта Арно. В 1816 году он был изгнан Бурбонами из Франции и пострадал как жертва произвола и тирании.
С великой радостью узнав о том, что Давыдов перевел его стихотворение, Арно посвятил ему мадригальное четверостишие. В переводе оно звучит так:
Далее в письме Давыдов особо отмечает напечатанные там же записки «кавалерист- девицы», участницы Отечественной войны 1812 года Надежды Дуровой, имевшей псевдоним: Александр Александров. Отмечая отдельные неточности в ее ярких воспоминаниях, он рассказывает Пушкину о том, как ему самому довелось во время кампании повстречать ее: «Мне случилось однажды на привале войти в избу вместе с офицером того полка, в котором служил Александров, именно с Волковым... Там нашли мы молодого уланского офицера, который, только что меня увидел, встал, поклонился, взял кивер и вышел вон. Волков сказал мне: это Александров, который, говорят, женщина. Я бросился на крыльцо – но он уже скакал далеко. Впоследствии я ее видел во фронте, на ведетах, словом, во всей тяжкой того времени службе, но много ею не занимался, не до того было, чтобы различать мужского или женского она роду, эта грамматика была забыта тогда».
А 13 октября того же года Давыдов спешит сообщить Пушкину, что волею судьбы он уже совсем переселился в Москву и живет теперь на Пречистенке, в собственном доме: «...Слышу, что вышел 3 номер «Современника», в котором и Партизаны мои, и Башилов (т.е. «Челобитная». – А. Б.) – пожалуйста, присылай мне скорее этот номер, дай взглянуть на моих детищ, да не забудь прислать и пострадавшую в битве с цензурою (имеется в виду очерк «Занятие Дрездена». – А. Б.), ты давно мне это обещал, мне рукопись эта и потому нужна, что нет у меня черновой, черт знает куда делась». Заключает это письмо трогательная просьба Давыдова: «Поцелуй от меня Вяземского и Жуковского».
С великим трудом Пушкину удавалось вызволять сочинения «Дениса-храбреца» из пут «умогасительной цензуры» как гражданской, так и военной, и печатать их в «Современнике» и «Литературной газете».
О трагической смерти Пушкина после дуэли на Черной речке Давыдов услышал впервые от Баратынского. Весть эта прямо-таки сразила гусара: он почувствовал острые боли в груди, удушье... и слег в постель. Потрясенный до глубины души, Денис Васильевич писал Вяземскому в Петербург 3 февраля 1837 г.: «Милый Вяземский! Смерть Пушкина меня решительно поразила, я по сию пору не могу образумиться... Пожалуйста, не поленись и уведомь обо всем с начала до конца, и как можно скорее.
Какое ужасное происшествие! Какая потеря для всей России!.. Более писать, право, нет духа. Я много терял друзей подобною смертию на полях сражений, но тогда я сам разделял с ними ту же опасность. Тогда я сам ждал такой же смерти, что много облегчает, а это Бог знает какое несчастие! А Булгарины и Сенковские живы и будут жить, потому что пощечины и палочные удары не убивают до смерти».
Вяземский ответил потрясенному другу обстоятельным письмом, где рассказал в подробностях о дуэли Пушкина и тех настроениях, которые царят в Петербурге после кончины великого поэта: «...Смерть его произвела необыкновенное впечатление в городе, то есть не только смерть, но и болезнь и самое происшествие. Весь город, во всех званиях общества, только тем и был занят. Мужики на улицах говорили о нем. Я недавно спросил у своего извозчика, жаль ли ему Пушкина? «Как не жалеть, – ответил он мне, – все жалеют...»
В.А. Жуковский, так же, как и Вяземский, ближайший и преданнейший друг Пушкина, с глубокой скорбью поведал о его последних минутах, свидетелем которых ему довелось быть: «...Когда все ушли, я сел перед ним и долго, один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видел ничего подобного тому, что было в нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась, руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха, после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой. Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу, это не было также и выражение поэтическое. Нет! Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось спросить: что видишь, друг? И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну!.. Таков был конец нашего Пушкина». И добавим от себя: таковым явился Александр Сергеевич во врата вечности.
Спустя месяц Давыдов вновь изливает свою горькую душевную скорбь Вяземскому по поводу безвременной утраты: «Я все был не здоров, мой милый Вяземский. Веришь ли, что я по сию пору не могу опомниться, так эта смерть поразила меня. Пройдя сквозь весь пыл наполеоновских и других войн, многим подобного рода смертям я был и виновником и свидетелем, но ни одна не потрясла душу мою, подобно смерти Пушкина».
Горько скорбя вслед за Денисом Давыдовым о столь тяжкой потере «солнца нашей российской поэзии», Гоголь сказал в своем знаменитом Слове о том, что Пушкин есть единственное и чрезвычайное явление русского духа: «При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте. В самом деле, никто из поэтов наших не выше его и не может более назваться национальным, это право решительно принадлежит ему... это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла.
Самая жизнь его – совершенно русская».
А вслед за Гоголем к «единственному и чрезвычайному явлению русского духа», заключенному в имени Пушкина, Достоевский провидчески добавил еще: и пророческое.
Сполна испив горькую чашу войны, Давыдов считал, что, прежде чем писать о грозной