невинные вопросы ребенка порождают первые сомнения в душе отца; с ним все было не так: его просто поражала безмятежность, с какой Ангелина довольствовалась его ответами – пустыми отговорками, как он прекрасно понимал. Ее счастливая готовность все принять глубоко тревожила его; он просыпался ночью, лежал с открытыми глазами в темноте, и его терзала мысль, что доверчивость Ангелины – симптом болезни, охватившей, возможно, всю страну. Может ли весь народ потерять способность к скептицизму, к спасительному для душевного здоровья сомнению? Что, если мускулы противодействия атрофировались от долгой спячки?
Через год или чуть больше Солинский понял, что эти опасения преувеличены. Скептики и оппозиционеры молчали при нем просто потому, что ему не доверяли, он был подозрителен. Но они существовали, эти люди, стремившиеся попробовать все с самого начала, предпочитавшие не идеологию, а факты, желающие добиться правды хотя бы в малом, прежде чем перейти к более крупным делам. И когда Петр понял, что таких людей вполне достаточно, ему стало легче дышать.
А началось все в небольшом городке на северной границе с их ближайшим социалистическим союзником. Разделяла эти государства река, в которой уже годами не ловили рыбы. Деревья в окрестностях города были низкорослы, листва редкая и чахлая, ветви искривлены. Мощные порывы ветра переносили через реку жирную серо-коричневую копоть из другого такого же города на южной границе братской социалистической страны. Местные детишки с младенчества страдали болезнями дыхательных путей, женщины, отправляясь в магазины, прикрывали лицо шарфом, в приемных врачей кишмя кишели пациенты со слезящимися глазами и обожженными легкими. И вот однажды группа женщин послала в столицу протест. А поскольку социалистическая братская страна в это время оказалась в немилости из-за совершенно не братского отношения к одному из своих этнических меньшинств, письмо жительниц городка министру здравоохранения превратилось в небольшую заметку в «Правде», и на следующий день о ней благосклонно упомянул один из членов Политбюро.
Таким образом робкий протест сначала сделался местным движением, а потом вырос в Партию зеленых; ей позволили существовать, строго-настрого приказав сосредоточиться исключительно на вопросах экологии: это была заодно и подачка Горбачеву, и возможность насолить ближайшему социалистическому собрату. В дальнейшем новое движение объединило тысяч триста человек и начало довольно чувствительно дергать за постромки политических причин и следствий; цепочка потянулась от районных секретарей к секретарям провинций, к отделам Центрального Комитета, к заместителю министра, к министру, к Политбюро, к Президенту и его замыслам; от гибнущих деревьев к действующему пятилетнему плану. К тому времени, когда Центральный Комитет осознал опасность и объявил членство в Партии зеленых несовместимым с социализмом и коммунизмом, Петр Солинский и тысячи ему подобных уже гораздо больше дорожили членством в этой новой партии, чем партийным билетом старой. И поздно уже было теперь устраивать чистку, и поздно было обуздывать Илью Банова, пройдошного телегеничного экс-коммуниста, обернувшегося лидером «зеленых», – он уже приобрел всенародную популярность; поздно было уклоняться от выборов, навязываемых Горбачевым; было уже поздно пытаться спустить это дело на «наших говенных тормозах», как выразился Стойо Петканов на экстренном заседании своего одиннадцатиглавого Политбюро.
Частное же мнение Марии Солинской, а ее мнения в последнее время все больше бывали частными, заключалось в том, что «зеленые» – скопище деревенских кретинов, хулиганов- анархистов и фашистских прихлебателей, что Илью Банова надо было еще тридцать лет назад сунуть в самолет и отправить в Испанию к Франко, что супруг ее Петр Солинский, сделавший так много, чтобы получить хорошую работу и приличную квартиру и спастись от порочившей его тени ревизиониста-отца (во многом, кстати, благодаря ее стараниям), либо полностью потерял политическое чутье, либо страдает от мужского климакса, а возможно, с ним происходит и то и другое.
Ее не трогало, когда кто-либо из знакомых оплевывал те принципы, которым истово поклонялся всего несколько месяцев назад; она следила за бешеным ликованием толпы, и на каждом столичном бульваре ее ноздри ощущали дух мщения, схожий с кисловатым запахом пота. Она все больше приближала к себе Ангелину. Она завидовала девочке, которая может учиться таким простым и понятным вещам, как математика и музыка, ей хотелось бы изучать их с нею вместе, но ведь тогда ей придется заодно вникать во все эти новые политические установки и заповеди, потоком хлынувшие в школы и институты.
Как бы то ни было, в первое утро слушания Уголовного дела № 1, когда муж пришел поцеловать ее на прощание, что-то дрогнуло в ней и заставило забыть мимолетные измены и долгие разочарования последних лет. Мария Солинская поцеловала мужа и с ласковой суетливостью, которая так не шла ей сейчас, поправила кончики шарфа, которые он засунул между лацканами пиджака.
– Будь осторожней, – сказала она ему вслед.
– Осторожней? – Он обернулся. – Конечно, я буду осторожен. – Он поставил на пол тяжелый портфель и поднял вверх руки. – Видишь, какие я надел перчатки, чтобы меня не уколол дикобраз.
Уголовное дело № 1 началось слушанием в Верховном суде 10 января. Бывший президент появился в сопровождении военного конвоя: крепкая коренастая фигура в застегнутом наглухо макинтоше. На нем были всем известные тяжелые очки с затемненными линзами, и когда, выйдя из «чайки», он снял шляпу, на экране возник знакомый по почтовым маркам образ: низко сидящая на плечах голова, хищный, словно принюхивающийся к чему-то нос, лоб, увеличенный залысинами, жесткие светлые волосы над углами. У входа толпились люди, он улыбнулся им и помахал рукой. Потом камера рассталась с ним и показала его уже в зале суда. Где-то по пути он оставил пальто и шляпу и теперь был в темном строгом костюме, белой сорочке, зеленом в серую диагональную полосочку галстуке. Он остановился и огляделся, словно футболист, внезапно оказавшийся на незнакомом стадионе. Казалось, он сейчас двинется дальше, но вдруг передумал: шагнул к одному из конвойных солдат, вгляделся в ленточки медалей и отеческим жестом поправил что-то у конвойного на гимнастерке. Улыбнулся и двинулся дальше.
Судебный зал был построен в модном в начале семидесятых годов стиле, грубоватом, с элементами уюта: светлые деревянные панели, сглаженные углы, кресла. Он смахивал, пожалуй, на репетиционный зал театра или концертный зал для духовых квинтетов. Одно мешало – освещение: тоскливое сочетание неоновых полос с затененными нижними лампами. При этом освещении ничто не выделялось, не подчеркивалось, все было ровным, демократичным, беспристрастным.
Петканова отвели в отсек для подсудимых. Он несколько минут не садился: оглядел два ряда столов для представителей сторон, маленькую галерею для публики, возвышение, где предстояло появиться Председателю суда и двум судьям; он внимательно изучил охранников, судебных приставов, телекамеры, толпу журналистов. Журналистов набилось так много, что некоторые просочились в ложу для присяжных и, оказавшись там, внезапно смутились, раскрыли пустые блокноты и листали их с задумчивым видом.
Но вот бывший президент опустился на маленький жесткий стул, который подобрали специально для него. Чуть позади него и постоянно в поле зрения, когда камера показывала Петканова, стоял дежурный полицейский офицер. Эта мизансцена была задумана прокуратурой, особенно настаивавшей на том, чтобы офицером была женщина. Армейскому