веря, что это относится к ним. Вот и с кашлюками, наверное, точно так же. Впрочем я бы не хотел показаться понимающим, это путь к прощению. Ну а что до информации, насколько часто вы видите, как достается платок-глушитель? Однажды я сидел в глубине партера — Т21. Концерт Баха. Мой сосед Т20 внезапно начал вздыбливаться, будто верхом на мустанге. Выпятив таз, он отчаянно полез за носовым платком и умудрился одновременно подцепить большую связку ключей. Отвлеченный их бряканьем об пол, он позволил чиху и носовому платку разлететься в разных направлениях. Покорно благодарю вас, Т20. Затем половину медленного движения он опасливо рассматривал свои ключи. И в конце концов разрешил дилемму: твердо поставил на них ногу и удовлетворенно обратил взгляд на солиста. Время от времени легкий металлический скрип под подметкой его елозящего ботинка добавлял к партитуре Баха несколько полезных мелизмов. Allegro завершилось, и маэстро Хайтинк медленно опустил голову, как бы разрешая всем в зале использовать плевательницы и обсудить свои рождественские покупки. J39, венская блондинка, хроническая листальщица программки и поправщица прически, нашла много чего сказать мистеру Стоячий Воротничок в J38. Он согласно кивал на тему цен за пуловеры или что-то там еще. Может быть, они обсуждали изящество туше Шиффа, хотя я сомневался. Хайтинк поднял голову, давая знать, что болтовню пора отключить, поднял палочку, требуя прекратить кашлянье, затем добавил особый полуоборот с настороженным ухом, показывая, что он, лично он, теперь намерен очень-очень внимательно слушать вступление пианиста. Larghetto, как вы, вероятно, знаете, открывается сольным вступлением рояля, возвещающим, как потрудившиеся прочесть программку знают заранее, «простую, безмятежную мелодию». И еще: это тот концерт, в котором Моцарт решил обойтись без труб, кларнетов и барабанов. Иными словами, нас приглашают слушать рояль даже еще более внимательно. И вот голова Хайтинка сохраняет полуоборот, Шифф предлагает нам первые безмятежные такты, a J39 вспоминает, что именно не успела сказать про пуловеры.

Я перегнулся и ткнул немца. Или австрийца. Кстати, у меня нет никаких предубеждений против иностранцев. Не отрицаю, будь это массивный откормленный сандвичами британец в майке с эмблемой «Кубка Мира» по гольфу, я, возможно, дважды подумал бы, прежде чем ткнуть. И с этим австронемцем я именно что подумал дважды: во-первых, ты приехал послушать музыку в МОЮ страну, так не веди себя так, будто находишься в своей. Затем, во- вторых: учитывая, откуда ты весьма возможно, приехал, такое поведение под Моцарта еще хуже. А потому я ткнул J38 сложенной треногой из большого, указательного и среднего пальцев. Сильно. Он инстинктивно обернулся, и я обдал его свирепым взглядом, постукивая пальцем по губам. J39 оборвала болтовню, J38 выглядел ублаготворяюще виноватым, J37 выглядела слегка перепуганной. К37 — я — вернулся к музыке. Не то чтобы мне удалось полностью сосредоточиться на ней. Я ощущал, как во мне, будто позыв чихнуть, поднимается торжество. Наконец-то после стольких лет я сделал это!

Когда я вернулся домой, Эндрю применил свою обычную логику, чтобы меня обескуражить.

Быть может, мой ткнутый как раз считал приличным вести себя, как вел, потому что все вокруг вели себя точно так же; не невоспитанность, а попытка проявлять воспитанность — wenn in London…[13] Вдобавок и альтернативно Эндрю осведомился, не правда ли, что почти вся музыка во времена Моцарта сочинялась для королевских или княжеских дворов, и разве эти меценаты и их приближенные не прогуливались под нее, ужиная а ля фуршет, бросая куриные косточки в арфиста и заигрывая с женами своих ближних, слушая вполуха, как их служитель из самых низших наяривает на спинете? Но музыка сочинялась без мысли о недостойном поведении, возразил я. Откуда ты знаешь, — возразил Эндрю: уж конечно, эти композиторы прекрасно знали, как именно будут слушать их музыку, и либо писали музыку достаточно громкую, чтобы перекрывать шум метания куриных костей и общих рыганий, или же, что более вероятно, создавали мелодии такой всепобеждающей красоты, чтобы даже похотливый баронет из глухомани на мгновение перестал лапать обнаженную плоть жены аптекаря? Разве не в этом заключался вызов, нет, даже причина, почему созданная тогда музыка имеет такой долгий и большой успех? Далее и в заключение: этот безобидный мой сосед с высоким воротничком был, вполне возможно, прямым потомком того баронета из глухомани и просто вел себя точно так же: он уплатил свои деньги и имел право слушать так много или так мало, как ему вздумается.

— В Вене, — сказал я, — лет двадцать — тридцать назад, когда ты слушал оперу, стоило тебе чуть-чуть кашлянуть, как к тебе подходил лакей в кюлотах до колена, в пудреном парике и снабжал тебя леденцом от кашля.

— Это должно было отвлекать зрителей еще больше.

— Это обеспечивало неповторение подобного.

— В любом случае я не понимаю, зачем ты все еще ходишь на концерты.

— Для укрепления здоровья, доктор.

— Но эффект словно бы достигается обратный.

— Никто не помешает мне ходить на концерты, — сказал я. — Никто.

— Мы об этом не говорим, — сказал он, отводя глаза.

— Я об этом не говорил.

— Отлично.

Эндрю считает, что я должен сидеть дома с моим музыкальным центром, моей коллекцией компакт-дисков и нашими снисходительными соседями — очень редко приходится слышать, как они прочищают горло по ту сторону общей стенки. К чему утруждаться и посещать концерты, спрашивает он, когда тебя это только раздражает? Я утруждаюсь, объясняю я ему, потому что, когда сидишь в концертном зале, заплатив деньги и потрудившись отправиться туда, то слушаешь более внимательно. Судя по тому, что ты мне говоришь, этого не скажешь, отвечает он: ты почти все время отвлекаешься. Ну, я больше сосредоточивался бы, если бы меня не отвлекали. И на чем бы ты сосредоточивался, если задать чисто риторический вопрос (видите, как Эндрю умеет уязвить?). Я пораздумывал, потом сказал: собственно, на громких кусках и тихих кусках. Громкие куски, потому что, каким бы совершенным ни был ваш музыкальный центр, ничто не сравнится с сотней, а то и больше, музыкантов, играющих в полную меру прямо перед тобой, сотрясая воздух громовыми звуками. Ну а с тихими кусками дело обстоит более парадоксально, поскольку можно подумать, будто любая высококачественная аппаратура воспроизведет их достаточно адекватно. Но это вне ее возможностей. Например, первые такты larghetto, плывущие на двадцать, тридцать, пятьдесят ярдов пространства; хотя «плывущие» тут неверное слово, поскольку оно подразумевает время, потраченное на продвижение, а когда музыка на пути к тебе, всякое ощущение времени исчезает, как и пространство, и место, если на то пошло.

— Ну а Шостакович? Был достаточно громким, чтобы заглушить подлюг?

— Ну, — сказал я, — тут интересная штука. Ты знаешь, как она начинается такими могучими кульминациями? Это заставило меня понять, что я подразумеваю под громкими кусками. Все гремит, как может, — медные, литавры, большой злой барабан — и знаешь, что прорезывается сквозь все это? Ксилофон. Женщина колошматила вовсю, и будто звенели колокольчики. Так вот: если бы ты слышал это в записи, то счел бы результатом какого- нибудь технического эффекта — подсветки, или как они это теперь называют. А в зале ты знаешь, что это именно то, чего хотел Шостакович.

— Значит, ты приятно провел время?

— Но, кроме этого, я понял, что важны высота и характер тона. Пикколо прорезывается точно так же. И значит, дело не просто в кашле, чихе или громкости, но и в тесситурных особенностях музыки, в которую они вторгаются. А это, разумеется, означает, что и на

Вы читаете Лимонный стол
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×