войти в комнату и задушить ее при свете луны прямо в постели. Но он настолько оцепенел от гнева, что не мог двинуться с места. Думаю, что он просидел так до рассвета, глядя в окно. А на следующий вечер… он услышал телефонный разговор. Его дочь договаривалась с Джиной Прево снова встретиться в клубе. Им необходимо узнать, что Галан сделал с телом, они должны быть уверены, что находятся в безопасности… И вот ровно в половине десятого полковник надевает свой необъятный плащ, берет с собой палку с золотым набалдашником, чтобы выйти из дома, как он делал сорок лет, направляясь к своему другу играть в карты. Но в этот раз он туда не пошел… Что он делал почти два часа, прежде чем войти в музей, мы, наверное, никогда не узнаем. Думаю, просто ходил по улицам, и чем дольше ходил, тем мрачнее становился. Он знал о двух входах в клуб — Галан рассказал об этом уже давно, — но не знал, каким путем войдет его дочь, через музей или с бульвара. Возможно, сначала он просто намеревался посмотреть ей в лицо там, в присутствии ее сообщницы, и показать, что он все знает. Я не убежден, что у него вообще был какой- нибудь определенный план, ибо, вы знаете, у него не было с собой никакого оружия. И вот он видит улицу Сен-Апполин, ее дешевую роскошь, грохочущую музыку, — впервые видит тот мир, который любила его дочь. Худшего яда не придумать. Он входит в музей уже вне себя от бешенства. А тут еще этот полумрак и со всех сторон великие мертвецы Франции, отлитые в воске… Вы понимаете?! — вскричал Бенколин, с размаху ударив кулаком по ручке кресла. — Господин Августин был прав. Музей восковых фигур, этот призрачный мир, завораживает сознание. У разных людей он вызывает страх, смех или преклонение. Но никто не испытал на себе его влияния в большей степени, чем этот старик, всю жизнь проживший в сумеречном полумраке, созданном собственными руками. Он всю жизнь слышал о прошлом. Теперь он увидел его воочию. Я вижу, как он заходит в Галерею ужасов. Вокруг никого. Я вижу, как он стоит там в одиночестве, и для него это вовсе не Галерея ужасов… Он видит людей, которые убивали или были убиты во имя абстрактных идеалов. Он видит, как жестокость и безумие обретают что-то вроде устрашающего величия. Он видит террористов, с суровыми лицами взирающих на то, как в корзину сыплются головы из- под гильотины. Он видит испанских инквизиторов, без тени жалости сжигающих на кострах еретиков во славу Господа. Он видит, как Шарлотта Корде закалывает Марата и как Жанна Д'Арк отправляется на костер во имя идеи — страшного кодекса чести, от которого не отступают! Вот что увидел в Галерее ужасов полковник Мартель, единственный из тех, кто когда-либо там побывал… Я вижу, как он стоит, прямой, в черном плаще, сняв шляпу, залитый зеленым светом. Он считает, что теперь вся тяжесть ответственности лежит на его плечах. Он вспоминает, что представляет собой его дочь и что она совершила. Музей безлюден. Через мгновение — он об этом не знает — господин Августин выключит свет. Вот-вот должна появиться эта шлюха, эта убийца, эта сводня — его родная дочь. Он слышит последнюю дробь барабанов, поступь великого прошлого, которое проходит перед ним, выйдя из могилы. Да исполнится воля Твоя! Он медленно подходит, все еще со шляпой в руке, и вырывает кинжал из груди Марата.
Глава 19
Несколько секунд Бенколин молча смотрел на ковер. В комнате было тихо. Все мы ощущали присутствие среди нас безумного старика с его тростью с золотым набалдашником; мы видели его сжатые челюсти и полные решимости глаза.
— Стоит ли удивляться, — негромко произнес детектив, — что он и дальше не отступил от своего пристрастия к символике? Что, заколов дочь, он положил ее в руки сатиру? Это было как бы жертвоприношение, понимаете? Мартель заметил сатира, еще когда спускался вниз. Он знал о замаскированной двери в проход. Даже внезапная темнота не разрушила его плана… Что произошло дальше, вы знаете. Судьбе было угодно, чтобы мадемуазель Августин снова включила свет тогда, когда его дочь была в проходе; он увидел ее, нанес удар, и в этот самый момент мадемуазель Прево открыла дверь с бульвара. Ну да вы все это знаете… Но вы понимаете теперь, почему он сорвал с нее серебряный ключик? Потому что имя Мартелей должно было остаться незапятнанным! Он мог отдать дочь в жертву своим слепым божествам. Он мог сунуть ее в объятия сатиру на обозрение всему свету, бросить в жалком музее восковых фигур, как она того заслуживала. Но месть должна была остаться только их делом — полковника Мартеля и его слепых богов. Он отомстил за поруганные тени своих предков, но свет не должен был знать, кто и как оскорбил их. Это была его тайна. Если ключ найдут, думал он, полиция пойдет по следу и газеты раструбят на весь свет, что женщина из рода Мартелей была шлюхой и сводней…
Бенколин мрачно улыбнулся, потом провел рукой по глазам и заговорил не уверенным, как раньше, а каким-то озадаченным тоном:
— Объяснить это я не берусь. Он убил Галана, наивно считая, будто Галан — единственный, кто может когда-нибудь рассказать, чем была Клодин, и публично заклеймить ее. Поэтому — я пересказываю вам то, что Мартель поведал мне по телефону, — он послал Галану записку, где попросил о встрече и дал понять, что готов заплатить за доброе имя дочери. Он назначил встречу в проходе, после чего, по его словам, предложил Галану зайти в клуб, чтобы передать ему деньги в конторе. И Галан, эта продувная бестия, помнил об этой встрече даже тогда, когда его апаши разыскивали Джеффа, когда в клубе находился полицейский шпион. Галан все же нашел время, чтобы встретиться с этим человеком… Полковник Мартель снова спрятался в музее. И снова вышел через дверь на бульвар — как раз перед тем, как вам, мадемуазель Августин, и вам, Джефф, удалось выбраться из клуба. Один и тот же нож стал орудием обоих преступлений…
— Я верю вам, — прохрипел Шомон. — Приходится верить. Но то, что он рассказал вам все это по телефону… Вы хотите сказать, что он добровольно признался во всем, что совершил?
— Это относится к тому, что я все еще считаю самой невероятной частью преступления. — Бенколин сидел, прикрывая глаза рукой от света, но теперь он убрал руку и повернулся ко мне. — Джефф, когда мы были у полковника вчера днем, поняли ли вы, что этот великий игрок все время сознательно давал нам шанс догадаться?
— Вы уже говорили об этом, — глухо произнес я. — Нет, не понял.
— Вот в этом-то вся и штука! Он нас ждал — и приготовился к встрече. Вспомните, как он неестественно себя вел, как скованно держался, с какой гримасой поздоровался с нами! А помните, что он все время вертел в руках, прямо у нас перед глазами?
Я попытался вспомнить. Я видел свет лампы, дождь, застывший взгляд этого человека, а в руках у него…
— Какая-то синяя бумажка?
— Вот-вот. Это был билет в музей восковых фигур!
Я был потрясен. Синие билетики, которые не выходили у меня из головы с тех пор, как я впервые увидел мадемуазель Августин, сидевшую в своей стеклянной кабинке.
— Вот так, прямо у нас на глазах, — продолжал Бенколин, — он выставил напоказ улику, доказывающую, что он был здесь, в музее. Он снова действовал в соответствии со своим кодексом чести. Он не мог признаться в убийстве, но кодекс чести не позволял ему, как обыкновенному бандиту, ударить из-за угла и сбежать. Он предоставил полиции достаточно улик. Если бы мы оказались слепы и ничего не поняли — что ж, он выполнил свой долг. Я говорил раньше и повторю еще раз, что это самое странное убийство за всю мою практику… Но Мартель не остановился на этом. Он сделал еще две вещи.
— Какие?
— Он сообщил нам, что вот уже сорок лет имеет обыкновение каждую неделю ходить к своему другу играть в карты. Он сказал, что был у него тем вечером, когда было совершено убийство. Все, что от нас требовалось, — это проверить его утверждение, и мы установили бы, что он солгал. Это было бы неопровержимым доказательством; его друг не мог не заметить его отсутствия. Но я, простофиля, тогда об этом даже не подумал! И затем, чтобы покончить с этим, он сделал самый тонкий намек. Он знал, что мы, скорее всего, обнаружили в проходе осколки стекла от разбитых часов. И помните, что он сделал?
— Ну?… Говорите!
— Вспомните же! Мы собирались уходить. Что произошло?
— Ну… Напольные часы начали бить…
— Да. И он глянул на запястье, на котором не было часов. Потом, чтобы подчеркнуть этот факт, он